И.Б.Мардов

Лев Толстой. На вершинах жизни

Часть 6. Мнимодушевность и мнимодуховность


"Если бы цыпленок в яйце был одарен разумом человеческим
и так же мало умел бы пользоваться им, как люди нашего времени,
он никогда не разбил бы скорлупы своего яйца
и никогда не узнал бы жизни"(45.299).


1 (67)
Обсуждая другого человека, мы тем самым обнаруживаем себя. И тем в большей степени, чем значительнее тот, о ком мы говорим. Судящий Толстого характеризует не столько Льва Николаевича, сколько самого себя. Не свой ум, знания, талант и иные свои умения и возможности, а состояние полноты жизни, уровень подъема духа в себе. Толкуйте, если угодно, о Толстом-художнике, но не о Толстом-учителе жизни, мудреце, пророке. В первом случае Вы уклонитесь от всегда невыгодного для Вас духовного сопоставления с ним. Во втором – Вы выходите на самого Толстого, душа к душе, лицом к его лицу, и волей-неволей становясь в позу высшего знания и судьи Льва Николаевича, разоблачаете истинное достоинство своего разума и сознания жизни.
Лев Толстой так далеко ушел на Пути восхождения, что у существа земной Обители нет и быть не может той высшей точки зрения, с которой следовало бы судить о старце Толстом. Поскольку человек на вершине Пути жизни не пишет критик на другого человека, находящегося на вершине Пути жизни, то Льва Николаевича всегда брались обсуждать, осуждать, ставить на место люди, в духовном отношении стоявшие значительно ниже его.
Душою легче принимается не отдельная мысль, а общий тон мысли, ее направление, ее накал, ее агрессия. Читая многих русских философов начала ХХ века, выносишь заряд острого раздражения к мудрецу Толстому. Поражают не антитолстовские аргументы, а азарт отрицания и обличения и кипение злости. Это подметил еще А. Белый:
"упоминание о его (Льве. Николаевиче – И. М..) художественных заслугах есть подчас пикантная соль, которой посыпают свою хулу на него". "... похвала толстовского творчества в ущерб его личности есть сведение и всей его деятельности как писателя к нулю". "С мнением о преимуществах художественного дарования Толстого далеко не все благополучно: тут усматриваем мы трусливую поспешность в решении толстовского вопроса, с коварной и преднамеренной целью поскорее поставить Толстого на полочку ради благополучного возврата на круг обыденной суеты".
Достаточно вспомнить взгляд Мережковского, который объявил Толстого "тайновидцем плоти, стремящегося к одухотворению плоти", чтобы вполне убедиться в правоте А. Белого. Но, как ни странно, этот – очевидно нелепый – взгляд на Толстого оказался в дальнейшем особенно популярным. Видимо, с помощью воззрения Мережковского люди стараются исключить Льва Толстого из поля духовной жизни и выставить его в поле плотскости, животности и тем закрыть для себя неприятный и трудный вопрос о его учении.
Антихрист – фигура демоническая, сверхчеловеческая; она ужасает, но не принижает, а в каком-то смысле сакрально возвышает масштаб личности того, к кому она прикладывается в конкретной Истории. Антихристом объявляли и Петра I, и Ленина, и Сталина, и Гитлера. Сказать же, что человек совершает зловредную работу, приготавливая приход Противника Христова, – есть самое худшее, самое уничижающее, что только можно решить высказать о религиозном деятеле христианского толка. Это и сказал Вл. Соловьев о Льве Толстом.
В том, что Владимир Сергеевич Соловьев не жаловал Льва Николаевича Толстого, отчасти виноват сам Толстой. Лев Николаевич вполне благосклонно относился к молодому философу, но, случалось, высмеивал (Толстой блистательно умел высмеивать), хотя и не столько его, сколько публику, посещавшую весной 1878 года его "Чтения о Богочеловечестве".
Всего несноснее для Вл. Соловьева было не саркастическое описание минут его триумфа, а то, что Толстой многие годы именовал его "мальчиком".*) В том, что Вл. Соловьев не упускал случая провозглашать Льва Толстого отъявленным лицемером и под конец вывел его пособником Антихриста, конечно, слышны личные мотивы. Сам образ Князя (то есть Толстого) в "Трех разговорах" свидетельствует, что Вл. Соловьев стремился лично задеть своего оппонента. Но как объяснить, что умные и культурные люди последней трети ХХ века, по историческому опыту своему знавшие о кандидатах в Антихриста и о его пособниках много больше того, что мог вообразить Вл. Соловьев, продолжали оценивать религиозную личность Толстого так же, как некогда лично задетый Толстым Вл. Соловьев? В определенных кругах, несомненно, есть какое-то навязчивое стремление представить Толстого носителем темной, и даже мрачной духовности.
*) О "мальчике Соловьеве" есть упоминание даже в "Критике догматического Богословия".
Каждый на свой лад ругает Толстого – за то, заметьте, что более всего в данный момент ненавидит сам. Кто-то упрекает Толстого в рационализме, а кто-то в иррационализме, кто-то в индивидуализме, а кто-то в коллективизме, кто-то в мистицизме, а кто-то в отсутствии такового. Каждый приписывал Толстому то, что самому особенно не по душе, – с чем борешься в данный момент или, самое обычное дело, что сам недавно исповедовал и от чего отталкиваешься теперь. Свою, так сказать, толчковую ногу все ставят почему-то на Льва Толстого. Поразительна не противоречивость и огульность антитолстовских аргументов, а заряд отрицания, обличения, неприязни, даже ненависти к Толстому. Лев Толстой – вроде бы объект всеобщего почитания и, вместе, ненависти. Он нечто незыблемое, огромное, во что с размаху и со злобой кидают камнями. Так было раньше, так есть, и в еще большей мере, теперь. Вот послушайте, что пишет один из известных русских философов конца ХХ века:
"Да, прозревается прозрачно, как Толстой перелил Эрос свой жгущий, влекущий его в одно место ЖЕНЩИНЫ, — в соитие с человечеством и всей цивилизацией и историей: изострил свой фалл-рассудок — и пошел с 1880 года им честить все, что ни попадя: искусство, церковь, власти, сочиняет свою веру — и таким уже образом в религии и паблисити (нарциссизм фотографий и наставлений приходящим к нему на поклонение) сношался с Маткой Жизни, её всеобъемной толщей, и обласкал (в критике) все её прекрасные формы, не доступные уже старцу, — те, что так объективно и всеприемлюще изобразил в «Войне и мире» и в «Анне Карениной», где миролюбивое эпопейное мышление царит по модусу «все действительное — разумно, все разумное — действительно» (как у Гегеля). А чего ни коснется в последнем своем тридцатилетье — все ругает".
"Но когда Любовь стала его покидать — в последний период жизни, — тогда его «я» все более несносно тяготило, надувалось, жестянело: столп гордыни богопротивной там нарастал и твердел — и с ужасом видел это Толстой и пытался осаживать, принимая людей, опрощаясь, смиряя себя. А Диавол — словно с усмешкой мефистофельской — все и это, и всякое его благое над собой усилие (как у Отца Сергия: там это исповедально прописано!) обращал на службу себе; крепил гордыню непроворотно уж и удушающе...
В том же «Отце Сергии» ведь иной оборот сюжета и нравственной ценности мог бы быть. Ну что из того, что его невеста была до него любовницей царя Николая? Прими смиренно — как Иосиф Марию, кто понесла от Бога. А тут — от Государя-кесаря. И живи, как иные известные в свете мужи и семьи — с любящими женами и матерями: такими становились. Вот и повод для смирения, взращивания человечности в себе... Так нет же: как от прокаженной, отшатнулся, оскорбленный в чести, от прекрасной и любимой им женщины — и завел мотор гордыни на всю оставшуюся жизнь..."
Бесстрашие современных критиков Льва Толстого сражает. У них нет сознания огромного расстояния между собой и Львом Толстым. Или не хватает благородства духа, по которому только и можно держать дистанцию между собой и великим человеком. Есть, разумеется, и такие, кто получают скрытое удовлетворение оттого, что, оппонируя Толстому, они тем самым заявляют и свои права на высшее самоощущение рядом с ним. Есть и просто "кокетничающие умом"(79.301), как сказал бы Толстой.
На факт враждебности культурной публики к личности Толстого не принято указывать публично. Хотя кто об этом не знает из опыта частных бесед? В чем же причина столь явной и непреходящей неприязни ко Льву Николаевичу?
Есть причины обычные, низкие. Мы не будем упоминать о них. Есть причина редкая, высокая, мировоззренческая. По этой причине Толстого недолюбливают люди, живущие на вершинах общедуховной жизни и отвергающие право на духовную жизнь единичной души самой по себе, пророком и возвестителем которой был Лев Толстой. Таких людей, как водится, не так много. И не они задают тон толпе.
Толстого, несомненно, отверг сам ХХ век. В эпоху мировых войн, беспощадных революций и террора Льву Толстому нет места. Впрочем, Толстой столь чужд веку, что вовсе не мешал ему желать то, что он желал. В чем же тогда подспудная причина столь длительной общей неприязни не то чтоб к учению Льва Николаевича, а к самому мудрецу и пророку Льву Толстому?
Причина, я думаю, в том, что Толстой бьет и бьет в одну и ту же точку в человеке – в основание его духовной неподвижности. Как учитель самостоятельного духовного роста Толстой не терпел замшелости душевной жизни, полагал, что такое состояние души не соответствует Замыслу Бога на человека и всеми силами стремился вывести его из этого состояния. Как никто другой, он умел задевать за живое духовно неподвижных людей, особенно ценящих свое душевное спокойствие и стремящихся не нарушить его. Толстой будоражил неподвижные души, лишал их устойчивости и тем, разумеется, вызывал ответную реакцию, которую мы воочию и наблюдаем.
Духовная неподвижность возможна тогда, когда человек мнит себя на вершине, откуда некуда расти дальше. Душевное спокойствие и устойчивость зиждутся на личностном самодовольстве, основания которого агрессивно защищаются. Корень дела – в духовной вялости, невосприимчивости и самодовольстве человека нашего века. Толстого растерзали бы, не будь он общепризнан в искусстве. Его слушают под условием признания слабости его разума. Или – как "чудище полуприродное, полукультурное".
Несмотря на обличения, Толстой вовсе не стремился задирать читателя. Он писал просто, всем доступно, апеллировал к общедушевной совести, не чурался переводить свою мудрость на рациональный язык ума, то и дело опирался на авторитет Христа и прочее, что как-то утишало ответную агрессивность самодовольного человека. Обыватель усмехался на пахаря Толстого (теперь – уже не усмехается...), острил над рисовыми котлетками и легко оставался при своем.
По-настоящему Толстой задевает за живое не просто духовно застойных людей, предпочитающих душевный покой в условиях специфических треволнений общекультурной жизни, а именно тех из них, кто сознает себя внутренне раскрепощенным, свободным, постоянно духовно растущим. Толстой отрезвляет и разоблачает мнимость душевней свободы духовно самодовольного человека, призывает его к нешуточной, серьезной и, значит, мучительной работе души. Перед образом подлинной одухотворенности и совершенной искренности Льва Толстого люди эти саморазоблачаются и оказываются тем, кто есть на самом деле – шалунами духа своего. Осмысливая причины постигшей Россию катастрофы, В. Розанов писал в 1918 году: "Мы шалили, под солнцем и на земле, не сознавая, что солнце видит, а земля слышит". Те шалуны пошалили, сделали свое дело на земле и ушли. На смену им приходят новые проказники. ХХ век – век духовной легкомысленности, сокрытой и открытой. На всякого мудреца этого странного века довольно легкомысленности.
Легкомысленности и легковесности нет в Толстом. Лев Николаевич не играл ни в какие игры, в которые столь серьезно играют люди: ни в игры религиозные, ни в игры философские, поэтические, психологические и прочее. Он ставил все вопросы серьезно и искал серьезные ответы на них.
Высокоталантливые и высокоумные критики Толстого, устанавливая себя рядом с ним, обличали не его, а глубинное основание своей эпохи, её духовную легкомысленность, на которой держалась как устойчивость и надежность их воззрений, так и крепость веры живших в этой эпохе людей. Только по легкомысленности общего сознания жизни можно было признать образование, интеллект и культуру определенного круга людей за духовность, знания и богатство их мыслей за знание и движение к истине, тонкость, остроту и изящество разума за полноту одухотворенной углубленности и самовыражение духовного Я. Только по легкомысленности общего сознания жизни можно было признать зрелость толстовской души за примитивизм его ума. Черты субстанциональной легкомысленности мышления ХХ века мы все знаем в себе, видим разрушающее действие этой "шалости" в наших злободневных спорах и со страхом ждем, что при переходе к новым временам унаследованная от прошлого века агрессивная легкомысленность еще раз, на новом – а то и последнем – повороте Истории захлестнет и погубит всех нас.
Великая (и еще совсем неоцененная) заслуга Льва Толстого, я думаю, в том, что он призывал в человека целительный раздор между легкомысленностью и глубокомысленностью, – в том числе и между мнимодушевностью и подлинной одухотворенностью. Весь напор проповеди Толстого, все те резкости и несправедливые оценки, которые так раздражают культурных людей, служат этому противостоянию. Вот за то, что личность и учение Толстого проникнуты антимнимодушевностью, его и объявляют поносителем культуры, отрицателем науки, обеднителем жизни, истребителем бытия личности и предтечей Антихриста.
Ни об одном великом человеке не сказано столько нелепого, как о Льве Толстом. И в большой степени потому, что он мудрец, а не мнимодушевник.

2 (68)
«Крейцерова соната», пожалуй, самое непонятое произведение Льва Толстого. О чем рассказ? Конечно, есть толстовское Послесловие к рассказу (написанное в другом жанре, жанре проповеди и в соответствии с требованиями этого жанра), есть эпиграф к рассказу и в нем евангельская фраза о скопцах. Однако рассказ все же не назван "Дьявол" (как созданный примерно в то же время толстовский рассказ на тему плотской страсти), а "Крейцерова соната". Позднышев вершит суд над своею жизнью и вообще над современной ему семейной жизнью. При чем тут соната Бетховена? Если бы не название толстовского рассказа, вряд ли кто из читателей придал бы особое значение тому месту в нем, где исполняется музыка Бетховена.
Муки ревности Позднышева, из-за которых он убил жену, состояли в том, что он "хотел, чтоб она не желала того, что она должна желать". Толстой – и сам, и его герой – объясняет, по каким общим причинам она неизбежно должна была изменить мужу. Но ведь дело не в том, что жена Позднышева, как Анна Вронского, полюбила другого – того, кого не могла не полюбить. "Дрянной человек" Трухачевский вовсе не герой ее романа, и она, подчеркивается в рассказе, увлеклась тем человеком, любовная связь с которым была для нее невозможной. Она любила того, кого не любила и кого полюбить не могла. Как это случилось?
Как часто подлинная душа художника не совпадает с тем впечатлением о ней, которое мы выносим из общения с его произведением. Словно бы у него две души и существуют они в разных плоскостях. Эти две плоскости существования художника и человека Толстой не мог не чувствовать в других и в самом себе.
В рабочей записной книжке Толстого есть фраза Позднышева, формулирующая мысль рассказа: «Я рад, что убил, я хоть полюбил ее... Только теперь я понял, как неизбежно было ее падение от средств мерзавца. Со мной или с другим – все равно» (27, 580). Падение ее было неизбежно по «свинству» жизни, в которой она выросла, по «свинству» мужа и по тому жизнечувствованию, которое она, благодаря другим обстоятельствам, усвоила к тридцати годам. Но непосредственная движущая сила, совершившая ее падение,— «средства мерзавца», т. е. музыка Бетховена в его исполнении.
Центральное место рассказа: жена Позднышева и Трухачевский исполняют музыку Бетховена.
Когда они начали играть, с ней, как и с Трухачевским, "сделалось" что-то, от чего она словно одухотворилась, обрела внутреннюю значительность, строгость духа в душе и глубину. И сам Позднышев под влиянием музыки как бы переродился.
Состояние Позднышева Толстой описывает буквально теми же словами, какими он описывал состояние князя Андрея на поле Аустерлица и после Бородинского сражения, какими он вообще часто описывал действие откровения, пробоя духа в душу. Различие не в понижении тона, а в неприметных оговорках, вкрапленных в текст слов: "как будто", "казалось мне".
В каких-то случаях музыка, говорит Позднышев, "не может не действовать губительно". На него "все это подействовало ужасно". "Ужас" был в том, что радость испытываемого им "нового состояния" сознания приводила к обману душевного зрения. "Все те же лица, и в том числе и жена и он, представлялись совсем в другом свете". И представлялись, заметьте, не от превращений в самих этих лицах, а от собственного состояния "как бы откровения", которое в отличие от действительного откровения понуждало видеть всех в ложном свете.
Гениальная бетховенская музыка производит в рассказе Толстого грандиозный обман души, что в результате и приводит к трагедии.
Музыка настроила душу на что-то, но при этом в самой душе серьезно не предполагается, что надо сделать то, на что ее настроили. В душе открываются «совсем новые, незнакомые чувства, новые возможности», ее зовут куда-то, в какие-то миражные дали, она призываема туда, что в подлинность настоящей душевной жизни слабо реализуемо. Потому и реализуются фиктивно, в самообмане чувства, как у Лизы Позднышевой. Отсюда же и необходимое для самообмана ослабление душевного зрения. Но при этом как душе радостно! Как приятно ей обманываться!
"Что это такое?" – не понимает Позднышев. Может быть, живое чувство мечты? – ответим мы ему. Так ведь и того нет. В состоянии мечтательности человек знает в себе то, чего в нем еще нет, что только зарождается в душе или хотя бы желает зародиться. В состоянии мечтательности все движения души – свои (даже тогда, когда содержание мечты чужое), здесь же они не ваши. Мечта производит в душе какую-то пусть подготовительную, но работу, в результате которой душа чуть-чуть подвинется, подготовится стать другой и в ином качестве. Это – хоть какой-то, а труд. В случае же, о котором мы говорим, душевного труда нет никакого. Под влиянием навеянного извне настроения можно совершить что-то (тогда настроение это сотрется с души, пройдет, как и утверждает Позднышев), но само по себе оно вызвано внешним раздражением души и совершенно праздно. Хотя, бывает, испытывается столь же остро, как подлинное, рожденное в собственной душе чувство.
Состояние подлинного откровения и одухотворения — рабочее состояние души, то есть состояние, действительно переделывающее душу, переводящее ее с одного уровня, на другой, духовно более высокий. Это тяжело! Это — труд, взлет тяжело груженной машины. Состояние же, лишь подобное состоянию откровения и одухотворения,— это легкое состояние, подъем надутого теплым паром воздушного шара. В таком состоянии действительной душевной работы нет или почти нет. Но есть иллюзия ее. Душа Лизы Позднышевой под влиянием музыки испытывала именно иллюзию того, что она бы испытала в работе души. Душа ее самораздражалась и нежилась, давая ей что-то схожее с радостью истинного духовного удовлетворения.
Говорят, что музыка возвышает душу. «Вздор, неправда! – Парирует герой Толстого. – Она действует, страшно действует, я говорю про себя, но вовсе не возвышающим душу образом. Она действует не возвышающим, не принижающим душу образом, а раздражающим душу образом. Как вам сказать? Музыка заставляет меня забывать себя, мое истинное положение, она переносит меня в какое-то другое, не свое положение – мне под влиянием музыки кажется, что я чувствую то, чего я, собственно, не чувствую, что я понимаю то, чего не понимаю, что могу то, чего не могу» (27, 61).
Этими словами своего героя Толстой обозначил одно из самых парадоксальных явлений человеческой жизни. Оно состоит в том, что человек как таковой способен переходить из состояния действительной душевной жизни в состояние мнимой душевной жизни, переноситься из "истинного положения" в положение мнимой души. Вот это и "сделалась" с женой Позднышева.
Речь, разумеется, идет не о музыке Бетховена, а о состоянии души воспринявших ее, которое могло быть как мнимодушевным, так и подлинным. Позднышев говорит:
"Я сливаюсь с ним (автором) душою, вместе с ним переношусь из одного состояния в другое, но зачем я это делаю, я не знаю. Ведь тот, кто писал хотя бы Крейцерову сонату, – Бетховен, ведь он знал, почему он находился в таком состоянии – это состояние привело к известным поступкам, и потому для него это состояние имело смысл, для меня же никакого".
Тут, конечно, важен общий предшествующий настрой души слушателя, зрителя или читателя – либо на мнимые чувства, либо на подлинные чувства.
Сразу же, во избежание недоразумений, отметим, что мнимодушевность – во всех сферах жизни – не лицемерие, не притворство и даже не неискренность. В политических партиях, в модных идеологических движениях, во всяком вероисповедании есть те, которые, как говорил Лев Николаевич, "искренне верят в то, во что не верят"(39.118), не верят в то, во что, ясно видно, что верят. В среде почитателей и творцов искусства встречаются люди, которые искренне чувствуют то, что не чувствуют. В науке и особенно журналистике немало таких, которые знают то, что не знают, и понимают то, что не понимают. Известно, что общественно активный человек нередко искренне любит то, к чему равнодушен. Во всех слоях общества всегда найдутся люди, вполне искренне живущие не своей, а "наклеенной чужой совестью", как много раз говорил Лев Николаевич (см., например, 50.3, 6,13, 24).
Человек нашего времени, пусть по-разному и в различной степени, но обязательно живет в такой сфере сознания, переводя себя в которую он начинает понимать то, что, по сути, не понимает и что даже его пониманию недоступно. Обозначить какое-то и особенно новое (и потому неведомое) явление, назвать его каким-либо (желательно странным) словом уже значит, не понимая, понять его. Мы все сплошь и рядом произносим слова в подмену осмысления, сочленяем эти слова и сами варим свой ум в их пару. Мы понимаем и чувствуем друг друга "как бы": понимаем, что не понимаем и чувствуем, что не чувствуем. В любом сомнении, сочувствовании, совидении – в том, без чего не жив человек, – уже заложено начало мнимодушевности и, следовательно, недопонимание.
Лев Толстой в несравнимо большей мере, чем герой его "Крейцеровой сонаты", оглянувшись вокруг, обнаружил бездну мнимых чувств, в которую все более и более затягивается душа человека. И сделал вывод:
"Если не случится среди нашего мира возрождения наук и искусств через выделение жемчуга из навоза, мы так и потонем в нашем нужнике невежественного многокнижия и многозаучивания подряд"(64.106).

3 (69)
Мнимодушевность – постоянная тема творчества и проповеди Толстого, начиная с графини Лидии Ивановны, в мнимодушевный омут которой попал Каренин, и до героя "Фальшивого купона" отца Михаила Введенского, законоучителя гимназии, ставшего ректором семинарии архимандритом Мисаилом, которого посылают увещевать сектантов. Про таких людей Толстой говорил, что они "серьезно верят, что они действительно то самое, кем притворяются"(28.269).
Во весь голос тема мнимодушевности звучит и в толстовском трактате "Что такое искусство?".
Прежде всего надо сказать, что Толстой не бранил искусство, как полагают некоторые, напротив, он считал, что "искусство есть великое дело"(30.194). Посредством искусства Толстой мыслил произвести "единение людей с Богом и между собой"(30.157) или хотя бы сделать их "готовыми и способными к такому единению"(30.159). Искусство, по Толстому, в сущности, есть "духовный орган", предназначенный для того, чтобы передавать чувства от человека к человеку. В искусстве "важно то, что заставляет людей понимать или любить то, что они прежде не понимали и не любили"(88.174).
Искусство способно своими средствами соединять людей как в самых высших чувствах души, так и, с еще большим успехом, в чувствах низших. Достоинство того или иного произведения искусства, объясняет Толстой, определяется в каждую эпоху по-разному, в зависимости от общего мировоззрения и жизнепонимания, устанавливающего какие чувства хорошие и высокие, а какие дурные и низкие.
Казалось бы, при такой постановке проблемы единственный важный вопрос это вопрос различения "хорошего искусства" и "дурного искусства". Но прежде чем ставить этот вопрос, Лев Николаевич в трактате об искусстве решает другой вопрос: что есть и что не есть искусство само по себе? Вопрос странный, так как если искусство есть "духовный орган" для общения чувствами, то он, сколь он уже в действии, не может не передавать чувства. Что же, если не чувства, передает "не-искусство" от человека к человеку?
В трактате "Что такое искусство?" (см., например, гл. XVII) четко различается то, что является "дурным искусством" («произведения ничтожного, исключительного искусства") и то, что вообще не является искусством, что называется "подделками под искусство", "подобиями искусства", "мнимыми произведениями искусства". "Дурное искусство" распространяет недостойные чувства, "подделки под искусство" распространяют среди людей поддельные чувства. Как это понять? Когда сам автор "чувствует, что не чувствует", то он средствами искусства передает такие чувства, которых в его душе, собственно говоря, нет. И потребитель искусства воспринимает передаваемые ему автором чувства, которых нет. Между одним и другим идет обмен чувствами, но чувствами мнимодушевными.
"Главный вред науки и искусства в том, что они наполняют жизнь, вместо деятельности, подобием жизни, отражением ее"(52.86).
Непомерное расширение сферы мнимодушевности происходит тогда, утверждает Лев Толстой, когда искусство перестает быть серьезным жизненным делом межчеловеческого общения чувствами, а ставит себе другую, преимущественно гедонистическую цель – доставлять удовольствие, забавлять, наслаждать, помогать "ловить кайф", как говорили недавно. Передача подлинных чувств, даже самых радостных, требует подлинного же сопереживания, душевного труда, а не душевного расслабления или раздражения, которое производит заражение мнимодушевными чувствами. Так, вместо передачи из души в душу высших чувств и в подмену им "подобия искусства" – обычное дело! – удовлетворяют человека тем, что передают ему наслаждающие мнимовысокие чувства и мысли.
Мнимодушевные чувства и мысли свойственны человеку как таковому, всегда были и будут. И потому ничего нового или удивительного в существовании "мнимых произведений искусства" нет. Ново и удивительно широчайшее распространение их. Первичную причину этого явления Толстой видел в начавшемся с Возрождения отделении искусства высших классов европейского общества ("господского искусства") от искусства всенародного. Тут не классовый подход, как может показаться, и подход не к социальной проблеме, а к проблеме мнимодушевности. "Господское искусство", лишившись корней, создавалось, по Толстому, "холодным способом" и стало неискренне, вычурно, туманно, выдуманно, рассудочно. Что, в конечном счете, и привело человека под ставшую привычной власть приятного гипноза мнимодушевности.
Мнимодушевность – одна из всегда существующих сфер жизни. Порочна не она, порочен соблазн мнимой души, мнимодушевная ловушка, в которую обычно попадает человек с нереализованной потенцией духовного роста. Разрастание мнимой души в человечестве, расширение ее сферы в жизни общества может быть делом не только опасным, но и духопротивным, срезающим вершины существования высшей души людей. Важно знать, как, каким образом совершается саморасширение мнимой души, увеличение степени мнимодушевности и усиление ее власти. В трактате об искусстве Толстой подробно останавливается на наиболее распространенных приемах, которыми мнимоискусство добивается успеха у публики.
Мнимая душа все шире и шире захватывает общественную и личную жизнь действием приучения и внушения. Аппарат внушения достиг такого могущества, нагородил такие завалы, что под вопрос поставлена сама способность человека расти духом, то есть жить его высшей душе. И надо отдавать себе отчет в том, что современный аппарат внушения построен не на лжи, как думают, и даже не на сокрытии правды, а на мнимой душе.
Толстовский диагноз общего состояния участника мнимодушевной жизни таков:
"То, что я говорю, будет принято как безумный парадокс, на который можно только удивляться, и все-таки я не могу не сказать того, что думаю, а именно того, что люди нашего круга, из которых одни сочиняют стихи, повести, романы, оперы, симфонии, сонаты, пишут картины всякого рода, лепят статуи, а другие слушают, смотрят это, третьи оценивают, критикуют все это, спорят, осуждают, торжествуют, воздвигают памятники друг другу и так несколько поколений, что все эти люди, за самыми малыми исключениями: и художники, и публика, и критики, никогда, кроме как в самом первом детстве и юности, когда они еще не слыхали никаких рассуждений про искусство, не испытали того простого и знакомого самому простому человеку и даже ребенку чувства заражения чувствами другого, которое заставляет радоваться чужой радости, горевать чужому горю, сливаться душою с другим человеком и составляет сущность искусства, и что поэтому люди эти не только не могут отличать истинного искусства от подделки под него, но всегда принимают за настоящее прекрасное искусство самое плохое и поддельное, а настоящего искусства не замечают, так как подделки всегда бывают более разукрашены, а настоящее искусство бывает скромно".
Мнимодушевность и живуча тем, что компенсирует исходный недостаток любви в душе. Надо ли удивляться, что после такого диагноза культурная публика не испытывает нежных чувств ко Льву Николаевичу.
Толстой, собственно говоря, толкует не об искусстве, а о человеке в искусстве – о душевном и духовном достоинстве и человека, производящего произведения искусства, и человека, воспринимающего эти произведения. Толстой видит человека в соотношении с произведением искусства. И вот прежде всего под каким углом зрения:
«Искусство, поэзия: «Для берегов отчизны дальней» и т. п., живопись, в особенности музыка, дают представление о том, что в том, откуда это исходит, что-то необыкновенно хорошее, доброе. А там ничего нет»(54.13). То есть нет души творца (см. 52.276). Ведь дело в том, что "художник поучает не тому, чему хочет, а тому, чему может"(52.127). Если он "духовный кастрат"(54.93), то он ничего не может, кроме мнимодушевности.
Как часто талант художника умело используется им не для того, чтобы передавать другим богатство своей души и мысли, а выражает себя в умении вызвать в людях восхищение своими мыслями и чувствами.
“Особенный ум и дарования нужны бывают не для познания и изложения истины, а для придумывания и изложения лжи”(67.276).
Человек "владеет языком, даже талантом писателя и отчасти благодаря этому совершенно не рассуждают*), не боятся неправды и даже не интересуются вопросом о том, правда ли, неправда то, что пишут"(57.190).
*) Толстой обобщает и потому в рукописи письма слово "рассуждают" переправлено из "рассуждает".
«Есть сердечная духовная работа, облаченная в мысли… И есть работа мысли без сердца, а с чучелой вместо сердца, это то, чем полны журналы и книги»(53.23).
*)Скажем, сентиментальными. Сентиментальность, по определению Толстого, это "выражение неиспытанного чувства"(71.363).
*)И все они одного и того же толка. Первое – заимствование ("поэтично - значит заимствовано"), заимствовано из прежде в мнимой душе созданного и ставшего привычным. Поэтичностью, заимствованиями мнимая душа размножается, как клетка делением. Второе - подражательность действительной жизни, которая стирает грань между действиями в мнимой душе и действительной жизни и тем самым позволяет мнимой душе заволакивать подлинную жизнь и ее узурпировать. Третье - поразительность, со своими приемами неожиданности, контрастов, новизной невиданного, редкого, сокрытого, ужасного или чудесного, нервически воздействуя на человека, использует физиологию в качестве пробойного орудия мнимой души; вызванное мнимой душою физиологическое действие люди принимают за свои душевные движения, и дело сделано. И четвертое – занимательность, интересность, в основе которой лежит либо неудовлетворенное любопытство, либо умственный интерес разгадывания. И то и другое свойственно праздной душе или душе, находящейся на отдыхе. И потому искусственное вызывание этих душевных явлений само собою вводит душу в режим праздности, в котором власть и царство мнимой души.

4 (70)
Отношение Толстого к Шекспиру отчасти объяснимо несовпадением их творческих установок.
Толстой признавал Шекспира "большим мастером" ведения сцен и драматических эффектов и говорил, что его исключительное умение выражать движения чувств дает возможность хорошим актерам явить весь свой сценический темперамент. Драмы Шекспира так созданы, что дают актеру и режиссеру наиболее полно реализовать свои способности, и притом реализовать так, как они хотят сами. Драмы Шекспира – идеальный материал для свободы театрального творчества, а значит, и для раскрытия творческой индивидуальности сколь угодно талантливого актера и режиссера. Что всего важней театру.
Ибсен, видимо, прав, утверждая, что драмы Толстого не пьесы в театральном смысле, а повести в диалогах для совместного чтения. В драмах Толстого актер играет Толстого, творчески подчинен ему и призван иллюстрировать автора. При такой постановке дела режиссер (а тем более актер) лицо служебное, второстепенное.
Театр Шекспира – театр актера и режиссера, а не автора пьесы. Шекспировское действие происходит не в реальной жизни, а на сцене. И создано для сцены, где главные лица – те, кто на сцене.
Самоценное творческое наслаждение, которое дарует актеру, режиссеру, а значит, и зрителю Шекспир, создает то особое свойство театра, то магическое единение сцены и зрительного зала, ради чего и ставится спектакль и идут в театр и которое зовут сценичностью. Театром правят со сцены; и то, что актер желает играть, то зритель рано или поздно будет желать смотреть. Слава Шекспира идет со сцены к зрителю, и слава эта – от природы самого сценического действия.
Актерское, сценическое начало, видимо, прирожденно человеку. Но когда актер играет душевную жизнь, он в некотором роде "чувствует, что не чувствует". (И, конечно, сам хорошо знает это.) Все сценическое искусство – и драматургия, и режиссура, и само актерство, все, вплоть до театральной критики – суть прямое воплощение прирожденной человеку стихии мнимодушевности. Профессиональное актерство для мнимой души явление заглавное. И это, я думаю, не в малой степени побудило Толстого пойти на публичное столкновение со славой английского драматурга.
«Когда люди восхищаются Шекспиром, Бетховеном, они восхищаются своими мыслями, мечтами, вызываемыми Шекспиром, Бетховеном. Как влюбленные любят не предмет, а то, что он вызывает в них. В таком восхищении нет настоящей реальности искусства, но зато есть полная беспредельность»(53.153-4).
Над статьей о Шекспире Толстой работал осенью 1903 года, то есть в те самые месяцы, когда он был погружен в метафизические вопросы "определения жизни", Бога, материи, времени, пределов отделенности и пр. Толстой сам удивлен этой "очень неожиданной работой" о Шекспире. И объясняет Черткову, что им сейчас двигает:
"Главное, что мне больше всего хотелось бы успеть сказать, это то, что мне так несомненно ясно, что все наши беды, все, всякое зло оттого, что мы живем без религии и живем усиленным, напряженным темпом, отчего зло это еще ужаснее"(88.309).
В чем причина этого особенного и все возрастающего зла современности? Оно вызвано, отвечает Толстой, усилением и напряжением темпа жизни, которым живет современный человек. А это-то усиление и напряжение темпа жизни поддерживается (а может, быть и вызывается!) мнимодушевными средствами и для мнимодушевных целей.
О «мнимых произведениях искусства» можно толковать в любую эпоху. Но есть особый смысл в том, что тема мнимодушевности возникла у Толстого в конце прошлого века, когда Лев Николаевич почувствовал, что мнимодушевность становится воздухом, которым человек дышит, и чем-то похожим на опору жизни, обеспечивающую эйфорическую легкость жизнечувствования. На глазах Толстого мнимодушевность делалась злом новейшего времени.
Толстой уже в те годы видел, что мнимодушевность все более и более становилась и жизненной позицией, и мировоззрением, и руководством к действию, и высшим оправданием жизни, что все больше и больше людей проводят в сфере мнимой души часть, а то и весь свой срок на земле; и уверены, что живут полной и настоящей духовной жизнью. Естественно, что когда под здание жизни, по словам Толстого, "вместо камня подложены надутые воздухом пузыри"(45.301), то такая подмена в фундаменте должна в результате производить многие другие подмены в душевной и духовной жизни.
Зло мнимодушевности Толстой объясняет так:
«Истина всегда доступна человеку. Это не может быть иначе, потому что душа человека есть Божеская искра, сама истина. Дело только в том, что снять с этой искры Божьей (истины) все то, что затемняет ее. Прогресс не в увеличении истины, а в освобождении ее от ее покровов. Истина приобретается как золото, не тем, что оно приращается*), а тем, что отмывается от него все то, что не золото»(54.194)
*) «Обыкновенно думают, что прогресс в увеличении знаний, в усовершенствовании жизни, - но это не так. Прогресс только в большем и большем уяснении ответов на основные вопросы жизни"»(54.194), – учил Толстой.
Мнимодушевность современности делает обратное, затемняет, извращает, передергивает, подменяет истину и потому вызывает настоящий регресс.
Заметьте, что борьба с Тьмой в Новейшей Истории обычно завершается не победой над темным и не поражением светлого, а провозглашением и укоренением мнимосветлого. Кстати, в том историческом эпизоде, который сейчас переживает Россия, эта тенденция, более чем когда-либо, явила себя. Народились мнимокапиталисты, возникла мнимодемократия, мнимосвобода, мниморынок, мнимое продовольственное изобилие и мнимодепутаты. Умение дурить, то есть способность соблазнять публику мнимоумом, возведено на степень искусства, и искусства наиболее востребованного. Не мудрено, что для первичного осуществления всего этого потребовался не сильный и не слабый, а мнимосильный человек, способный на яркую демонстрацию государственной властной силы.
Нынешним людям столь нужна мнимодушевная сфера жизни, что они создали целую индустрию мнимодушевности, на все чувства и мысли, на все случаи жизни. Искусство, наука, ритуал, да в наш век еще и идеология не просто пропитаны мнимодушевностью, а выражают ее и ею являются. Люди так привыкли чувствовать, что не чувствуют, понимать, что не понимают, так привыкли глядеть понимающе, что уже не в состоянии различать глубокое от поверхностного. Глупые люди с легкостью пишут умные статьи. Критерии достоинства творений искусства и мысли вырабатываются ныне в среде интеллектуальных приверед и гурманов, откуда они и спускаются в культурную толпу. Что это, как не душевная порча?
В математике есть числа действительные и числа мнимые. Мир мнимых чисел столь же обширен, что и действительных, у них во многом одни и те же законы, но мнимые числа располагаются по другой оси, не имеющей проекции на ось действительных чисел. Мнимые числа и записываются так же, как действительные, только перед каждым из них ставится значок мнимости числа. Такой же значок – "как бы" – следовало бы ставить перед многими нашими чувствами, мнениями, побуждениями и знаниями. Во всех них, да и в самой душе нашей, есть доля мнимости, установить точные границы которой не просто. Мы как бы любим, не любя, не творим, как бы творя, воодушевляемся без воодушевления, верим, во что не верим – и часто сами не можем разобрать, где действительное, а где мнимое. Саму силу своего сознания нынешний человек использует для подделки себя.
«Их добрая жизнь деланная, и я чувствую, что пахнет и клеем и лаком. Сознание нужно, необходимо, но я думаю, что оно нужно только для проверки себя, а не для подделки себя»(56.129).
В ситуации засилья мнимой души нельзя различить настоящее и иллюзорное. Это сфера, где нет добра и зла, истины и лжи, подлинника и подделки, мудрости и глупости, свободы и рабства, права и бесправия, где все мнимо и потому равно недостоверно (или, еще хуже: достоверно), где нет веры и безверия, и люди, как это особенно видно сегодня, верят тем, кто крикнет звучнее и от имени всех.
Если мы свое земное болото превращаем в псевдонебесный омут мнимой души, то делаем это прежде всего потому, что хождение по болоту действительной жизни трудно, тогда как вращение в мнимодушевности легко и создает иллюзию беструдности добывания или восстановления чего-то важного в душе.
В мнимой душе живется, как в действительной жизни, только несравненно легче.
Боль сопереживания в действительности столь тяжела и требовательна, что человек по большей части избегает того, что может ее вызвать. В мнимой душе эта боль слабее, она безопасна, даже приятна. Добывание истины в действительности – мучение; в мнимодушевности эти муки становятся раздражающей и наслаждающей трудностью процесса мышления. Мнимая душа тем и хороша, что в ней как будто происходит действительная и свободная работа, но без настоящей боли душевного страдания реальной жизни – со всеми радостями, тоской, грустью, смехом и слезами, с самыми сильными переживаниями, но без опасности личного краха. Отсюда ставка мнимой души на утонченность, на очарование, на чары, а не на дары и труды духа.
Все чувства и мысли в сфере мнимой души такие же, как и в душе действительной. Но в отличие от действительных чувств и мыслей рабочей души мнимодушевные чувства, мысли, побуждения ничего не вырабатывают в душе и живы только сходством мнимого роста и действительного духовного роста.
Людям неприятны мучения души, но без них нельзя; люди хотят уклониться от душевной работы, желают покоя, но его нет и быть не может. И потому они ищут душевного комфорта в условиях треволнений мнимой души. Мнимая душа сильна кажущейся легкостью добывания полноты жизни. В ней можно полнокровно жить, не живя, и духовно расти, стоя на месте.

5 (71)
Вот уже второй век, как умственные люди заразили весь мир спором: что первично, что вторично, бытие ли определяет сознание, либо сознание бытие. Для того чтобы так раздвоить существующее, чтобы суметь расчленить отдельно сторону сознания и сторону бытия, надо отойти в третью сторону, посмотреть на существующее Целое жизни с какой-то одновременно невесомо надмирной и приземленной точки зрения. Сегодня не сознание определяет бытие и тем более не бытие сознание, а сознание и бытие определяются мнимой душой. Весь современный мир опьянен мнимой душой, заражен ею. Законная жизненная сфера мнимой души разрослась до такой степени, что, как опухоль, стала болезнью. Болезнь мнимодушевности овладела миром.
Не сила и вера, и не секс и голод правят европейским человеческом, а мнимая душа. Почему почти никто не принял всерьез открыто выраженную программу Гитлера в "Майн Кампф" и тем самым в полной мере не оценил ужасы его грядущего правления? Да потому, что судили по себе, сочли их полемическими лозунгами, декларацией и литературой, к реальной жизни имеющими совсем не непосредственное отношение. Что значат все эти быстро гаснущие и сменяющие друг друга легкомысленные заблуждения, страсти общественных волнений, чехарда сочувствий, скоро превращающихся в равнодушие?
Только вдумайтесь! Люди уверовали во что-то и до того, что готовы жертвовать всем, жизнью, ради этой веры. Проходят лишь годы, и эта вера для тех же самых людей становится заблуждением, оказывается наваждением, даже безумием, над которым можно усмехаться. Откуда такая легкость души, легко принимающей на веру и легко от нее отказывающейся? Наверное, и вера не та, не то, что прежде, и разуверение.
Разве материалисты и атеисты XIX и начала XX века не были религиозными людьми? Они были как бы нерелигиозными. Разве, скажем, вчерашние и нынешние декаденты чувствуют внутреннюю свободу? Нет. Они как бы чувствуют и как бы свободу. Стал или не стал человек умней, но ныне над умами людей властвует мысль как бы глубокая – мысль тонкая, мнимодушевная. Она везде: в ученых трудах, в судах, в "серьезных" статьях журнала или газеты, в житейских остротах, бюрократических циркулярах, политических дебатах, у героинь фильмов и в беседах школьников.
Развитие души, рост сочувствия, сострадания и любви в ней имеет свои ступени, обойти которые, оставаясь в подлинной душевной жизни, нельзя. Круг ближних, сначала очень узкий, все расширяется и расширяется. Тут есть своя последовательность. Прохождение каждой ступени обеспечено степенью духовного развития души человека, его нравственным самосознанием и сознанием Хозяина жизни. Мнимодушевник же сразу же стремится перепрыгнуть через ступени, выставить себя на ступень, не соответствующую уровню его нравственного сознания.
Мы ценим не те чувства, не те мысли и представления, при наличии выбора едим и одеваемся в то, что лучше разрекламировано, читаем и смотрим то, чему обеспечено паблисити и многое другое, что омнимодушевливает даже быт. Вокруг, конечно, и ложь, но более и всезахватывающе все то, что Толстой назвал "душевным лицемерием" – власть "как бы". Дело повсеместно дошло до того, что публично и интимно лгут и фальшивят не под действительную душу, не под подлинные чувства – как всегда было, – а под мнимую душу: притворяются, делают вид, что переживают мнимодушевные чувства и представления, которых в них нет. Эта подделка под подделку станет ясна, если вспомнить, что "духовной жизнью" обычно именуют жизнь "культурную". Понятие духовной жизни вообще девальвировано мнимодушевностью. "Талант" в Евангелии есть то высшее духовное благо, которое скрыто имеет или может приобрести человек. А мы понимаем это слово как способность на потребу нам вкусно приготовить мнимодушевное блюдо.
В последние десятилетия невиданно возрастает массовый интерес к зрелищам. Серьезный признак все продолжающегося возрастания области мнимодушевного захвата человеческой жизни. А казалось бы, куда дальше? И так не жизнь, а всеобщий спектакль. Одни в нем в качестве ведущих, другие в качестве статистов, гримеров, либо играют зрителей, наконец. Остальные, те, которые не исполняют ролей, являют из себя декорацию спектакля или, на худой конец, служат материалом для этой декорации. Мы живем в мнимодушевном мире, и в такой степени, что функцию каждого в обществе можно описать в театральных терминах. Недаром столь успешна теория "ролей", по которой человек с утра до вечера входит в разные роли, меняя их в зависимости от обстоятельств, в которых он находится. Как ни вульгарно такое описание жизни, оно в известном смысле соответствует действительности. Душевная жизнь стандартизуется по амплуа.
Характерный только для ХХ века образ спортсмена лишь отчасти вызван на передний план политиками. В большей степени его появление обеспечено страстью к зрелищам игр и соревнований за победу, мнимодушевно подменяющей чувство азарта жизни, и чисто мнимодушевному удовлетворению в культе рекордов и рекордсменства ("пальм первенства"). Тех результатов, которых сегодня достигают спортсмены в индивидуальных соревнованиях, физиологически нормально развитый человек достигнуть не может. Спортсмен демонстрирует неестественное и фиктивное физическое совершенство, которое вне нормальных возможностей человека. Отсюда допинг, гормоны и, во всяком случае, противоестественный образ жизни, уродующий то, совершенство чего вроде бы призван демонстрировать спортсмен. Растление природного духа признается совершенством выявления его.
Как спортсмен живет не подлинной, а мнимодушевной жизнью природного существа, так и демонстрант живет не подлинной, а мнимой общественной жизнью. Подобно первому, демонстрант растлевает общественную жизнь. Какова бы ни была современная западная манифестирующая толпа (политическая, забастовочная, празднующая), самодеятельная она или собранная для специальной цели властью, охраняемая или, наоборот, охраняющая, какова б она ни была, все ее чувства – возмущения ли, одобрения ли, борьбы или ликования – по большей части мнимодушевны. Как мнимо и само состояние убежденности человека в ней. Сопоставьте образы возмущенной толпы из истории прошлого и современной демонстрации, собравшейся для выражения возмущения. Первые были действительно возмущены, вторые как бы возмущены и участвуют в инсценировке.
Еще более, чем фигуры спортсмена и демонстранта, нелепа фигура "общественного деятеля" (того паче общественной деятельницы). Как в любительском спектакле, где самодеятельные актеры подражают профессионалам, так и на общественной сцене общественные деятели играют настоящих политиков. Конечно, и политик – игрок, разыгрывающий свою партию на массах или в узком интриганском кругу близких к власти. Но он всегда имеет реального противника, и в случае неудачи ему грозит реальная опасность. Общественный же деятель конкретного противостояния себе не имеет и сам создает его себе в лице правительства ли или другого, такого же, как и он, общественного деятеля. Он постоянно подвергается опасностям, которые ему не угрожают, дает клятвы, которые его не связывают, бросает вызов врагам, которые ему не страшны, и выдвигает лозунги, которые всегда преувеличенны, обязательно превышают требования его личной и общественной совести, а часто и его собственное разумение. Нынешнее западное общество переполнено полуслепыми движениями, которые исторически не работают, хуже того – как бы работают и тем самым могут способствовать чему угодно, в том числе и осуществлению целей, противоположных тем, которые они же провозглашают. Как не произойти беде?

6 (72)
Только если художник "пишет, поет, играет для себя, а не для того, чтобы воздействовать на других", только если им движет внутренняя потребность выразить свое чувство, мысль, отношение к жизни, выразить и удовлетворить себя, только тогда созданное им произведение будет действительно искусством. Настоящее произведение искусства это то, в котором выражаются подлинные, задушевные мысли и чувства автора.
Искусство, по Толстому, тем лучше, чем сильнее художник испытывает чувство и чем яснее его выражает, то есть чем он искреннее в чувстве и выражении чувства. Поэтому примитивное театральное представление охотников вогулов – настоящее искусство. Не потому, разумеется, что они вогулы, нецивилизованные люди. В наше время свою охотничью сцену они изображали бы для туристов, и это было бы кривлянье. Если бы ту же сцену поставил, скажем, ансамбль Моисеева, то, несмотря на мастерство исполнителей и их старание добросовестной передачи танца вогулов, это было бы поддельное искусство. Но и собственный праздничный танец вогулов, и их представление его перед туристами, и постановка этого танца высокопрофессиональным ансамблем есть в разной степени явления мнимодушевности. Так что дело не в самой мнимодушевности, а в степени ее автономности от подлинных чувств, в ее отчуждении от действительной душевной жизни, в своего рода "секуляризации" чувств из рабочей души в сферу мнимой души.
Когда человек умышленно лжет другим или лицедействует, то он знает, что он делает, и может перестать делать, если захочет. Но как только человек вовлекся в мнимодушевность, так он часто теряет способность различать, где его собственные, подлинные движения души, а где мнимодушевная подделка. Разобраться в том, что подлинная, а что подложная и мнимая душевная работа, бывает чрезвычайно трудно. Но трудно или легко, а в этом человек разобраться должен. Это тоже духовный труд, тоже душевная работа. Вот такую душевную работу, работу на узнавание подлинности своих душевных движений (чувств, разума, совести, веры) и их подмены Толстой и именовал Искренностью или "усилением правдивости".
Искренность (в искусстве, в вере, в мысли, во всей жизни) и есть та сила душевная, то качество, которое отделяет действительные движения души от мнимых (или мнимых их проявлений) и которое лишает мнимую душу силы псевдоподлинности. Силой искренности Толстой и его ученики поверяли всю жизнь. В их среде царила атмосфера искренности, подлинности, задушевности в точном значении этого слова. Даже свое духовное рождение Толстой, как помните, объяснял действием искренности, "произведшей переворот, который из области мечтаний и призраков привел меня к действительной жизни".
Лев Николаевич не принижает искусство, а, скорее уж, напротив: придает ему слишком большое значение в жизни людей. Вот его слова:
"Истинное произведение искусства есть откровение нового познания жизни, которое по непостижимым для нас законам совершается в душе художника и своим выражением освещает тот путь, по которому идет человечество"(30.225).
Для большинства людей искусство – необходимая приправа. Для Толстого искусство должно иметь значение основной пищи, хлеба, а не пряности, и он требует, чтобы оно насыщало, а не возбуждало искусственный аппетит. Он не вдается в разнообразные прелести и сравнительные достоинства приправ культурной жизни, он просто констатирует, что такое искусство – не хлеб для жизни и никто им не питается, а только делают вид, что питаются.
Нужна немалая душевная работа, нужны серьезные усилия правдивости, чтобы осознать, что суть дополнительные душевные наслаждения от сознания своей совести, беспокойности и творческой возможности своего ума, от остроты переживания любви и гордого возведения идеала, а что гнет ответственности своей души, боль задыхающегося разума, муки сознания неполноценности своей любви и стыда за свои недостоинства и свое маловерие. Мало ли на свете людей совестливых, доже чересчур совестливых, совестливых чужой совестью, но не переносящих и бегущих от сознания своей виноватости. Одно дело возвышающее и наслаждающее возгорание совести (или чувства справедливости), другое – терзание от своей вины. Но ведь продуктивной и подлинной работы совести без сознания виновности не бывает. Надо поймать себя на таком состоянии переживания совести без вины, посметь признать поддельность этого чувства, рискнуть остаться ни с чем, даже без уважения к себе. Вот душевная работа искренности.
Мнимость жизни – в ее соблазнах и суевериях. В середине 90-х годов, в "Христианском учении" Толстой определяет соблазн как "лживые оправдания грехов", как "ловушку, в которую заманивается человек подобием добра"(39.143). В этих определениях понятия "ложь", "лживость" употребляются не в значении умышленной неправды, а в значении "мнимости".*) Соблазны тут – это мнимые соображения, разрешающие творить зло ради благой цели или объясняющие необходимость или неизбежность тех или иных согрешений требованиями духовной жизни(39.144) – мнимой духовной жизни.
*) То же значение имеет у Толстого и понятие "заблуждения", проистекающего не от ошибки ума, а от блужданий души в мнимости.
Разоблачения мнимостей человеческой жизни – всеми признанное проповедническое амплуа Льва Толстого. В 1910 году, в "Пути жизни" Толстой определял соблазны как "ложные представления о благе", или "ложные представления об отношении людей к людям"(45.14), или "ложное представление человека о своем отношении к миру"(45.91). И здесь слова "ложное представление" имеют для Толстого по большой мере значение "мнимого представления".
Соблазнов в тексте "Пути жизни" – пять. И Толстой объясняет мнимость ("ложность") каждого из этих представлений. Вот два примера.
Соблазн непротивления злу насилием скромно занял свое место в составе соблазна наказания. Наказание – дело мести. Соблазн наказания – это соблазн "ложного представления о праве одних людей ради справедливости или исправления делать зло людям"(45.14).
"Люди говорят, что можно воздавать злом за зло для того, чтобы исправлять людей. Это неправда. Люди обманывают себя. Люди платят злом за зло не для того, чтобы исправлять людей, а для того, чтобы мстить. Исправлять зло нельзя тем, чтобы делать зло"(45.225).
"Люди хотят оставаться такими плохими, какие были, и хотят, чтобы вся жизнь в то же время была лучше"(45.238).
Пятый соблазн – соблазн тщеславия, т. е. "ложного представления о том, что руководством поступков человека могут и должны быть не разум и совесть, а людские мнения и людские законы"(45.14). Это "привычка жить не по учению мудрых людей мира и не по своей совести, а по всему тому, что признают хорошим и одобряют те люди, среди которых живет человек"(45.242). И этот соблазн – вид мнимодушевности. В подтверждение Толстой переводит мысль Паскаля:
"Нам мало нашей истинной внутренней жизни — мы хотим жить еще другой, воображаемою жизнью в мыслях людей, и мы заставляем себя казаться для этого не тем, что мы на самом деле. Мы, не переставая, стараемся украшать это воображаемое существо, а о настоящем, о том, что мы на самом деле, не заботимся. Если мы покойны душой, если мы верим, любим, мы стараемся как можно скорее рассказать об этом, с тем чтобы эти добродетели были не только наши добродетели, но и воображаемого существа в мыслях других людей" (45.242-3).
Про многие фундаментальные заблуждения души человеческой можно сказать, что они – мнимы. С точки зрения толстовского монизма жизни это вполне понятно.*) Если личность (животная личность, низшая душа, плотское Я) человека и есть и не есть вместе (если она "мечта", как писал Толстой), то она "мнима" в том самом смысле, в котором слово это мы употребляем в отношении явления мнимодушевности. Но, как видим, речь уже идет не только о душевной, но и о духовной жизни. Потому и мы должны говорить не только о мнимодушевной, но и о мнимодуховной стороне души человека. Мнимодушевность есть по большей части обманы жизни – "то, что принимает подобие жизни". Мнимодуховность – то, что создает в людях некий параллельный мир, который в свою сторону отвлекает духовные силы жизни человека от Источника этих его сил (см. 52.145) и служит оправданием дурной жизни.
*) Напомню, что по мистическому учению Толстого все вещи и явления Мира суть пределы отделенности, которые, существуя, не существуют; это в некотором роде "мнимое Бытие".
"Почти все бедствия мира: и войны, и казни, и нищета одних и роскошь других – всё это возникло не от пороков людей — пороки не могли бы произвести такие страшные последствия, — а от оправданий пороков и слабостей людских"(79.124).
Если соблазны у Толстого по преимуществу мнимодушевны, то суеверия – обманы веры, принятые по доверию ложные учения, нужные людям затем, чтобы "со спокойной совестью жить"(56.91) – мнимодуховны. Суеверия – суть мнимые веры. И таких мнимых вер в человечестве, согласно "Пути жизни" Льва Толстого, три: суеверие церкви, суеверие науки и суеверие государства.
Для осмысления мнимодушевности и мнимодуховности продуктивна мысль Толстого в "Воскресении" о том, что человек способен видеть и при солнечном свете сознания и при лунном свете сознания. Лунный свет есть свет отраженный, "свет без своего источника". Чтобы видеть только при лунном свете, надо "прищуриваться". От этого прищуривания и ходят тени мнимодушевности. Только солнечный свет (свет высшей души, свет от духовного Я, Бога своего) способен убрать эти тени, высветить все как есть. Таков, кстати, и художественный метод Толстого.
Переживания жизни в мнимодушевности иногда чем-то сопричастны сознанию жизни высшей души, что, видимо, и обеспечивает духовную власть мнимой души. В этой сопричастности есть что-то глубоко от нас сокрытое. Однако воздействие мнимодушевности и духовного Я на человека разное. Воздействием мнимой души человек удовлетворяется только при бездействии в нем подлинного Хозяина – его духовного Я.
Подлинная Вера превышает разум, так как она состоит в признании "того, что существует то, что сознается, но не может быть определено разумом, как Бог, душа, добро"(39.152). Предмет истинной Веры, "несмотря на то, что определение отношения человека к Богу и миру большой частью берется уже установленное прежде жившими людьми, проверяется и воспринимается разумом". Предмет же веры-доверия "не только принимается независимо от участия разума, но при непременном условии неупотребления разума для проверки переданного". Это создает особые возможности для внушения чего угодно и, значит, для извращения разума. Разум человека предназначен не к тому, чтобы устанавливать высшие истины (которые обнаруживаются Верою, выражающей несомое светом сознания высшей души), а к тому, чтобы поверять то, что проповедуется в качестве высших истин другими людьми. "Разум же предназначен не на то, чтобы решать, кому нужно, а кому не нужно верить, этого он и не может решить,*) а на то, чтобы проверять справедливость того, что предлагается ему. Это он всегда может и на это он и предназначен"(39.156).
*) Из-за многочисленных недоразумений на этот счет вынуждены еще и еще раз подчеркивать, что разум у Толстого служит не для познания и утверждения установок Веры, а только для разрушения обманов веры. Разум у Толстого – не столько определитель истин жизни, сколько контролер при входе их в душу.
Вера-доверие, отвергая контролирующие функции разума и оскопляя его (разодухотворяя человека в разуме), тем раскрывает безграничные возможности для "рассуждений и вымыслов"(39.156.) и сама неизбежно становится ложной верой. "Ложные веры это – такие веры, которые люди принимают не потому, что они нужны им для души, а только потому, что верят тем, кто их проповедует"(45.277). Такие веры с течением времени не могут, в конце концов, не превратиться в мнимые веры. Мнимая вера – конечная стадия разложения веры-доверия.
Обращаясь к духовенству в 1902 году, Толстой стремился донести, что "вы не верите в то учение, которое вы проповедуете, не верите не только во все те положения, из которых оно состоит, но часто не верите ни в одно из них". Но это не лицемерие в буквальном смысле слова. "Я знаю, – продолжает Толстой, – что, повторяя знаменитое «credo quia absurdum», многие из вас думают, что, несмотря ни на что, они все-таки верят во всё то, что проповедуют… Вы верите, что надо говорить, что вы верите в это, но не верите, что было то, что вы говорите… Прежние люди, установившие эти догматы, могли верить в них, но вы уже не можете. Если вы говорите, что верите в это, то вы говорите это только потому, что вы употребляете слово «вера» в одном значении, а приписываете ему другое". Подмена истинной веры верой-доверием чревата тем, что разрешает мнимодуховность и поселяет мнимую веру в душе. "Я понимаю, что это очень хорошо и приятно чувствовать себя в единении веры с окружающими, и когда постом уныло звонят к часам, и идут говельщики, и просят друг у друга прощения, и красиво молятся в красивых церквах, вызывая представление о древней, тихой, торжественной жизни, очень приятно бы соединиться с ними и прожить этой жизнью. Но ведь это самообман, это только играние роли"(69.63).
Приемы внедрения и узаконения мнимодуховных положений всегда одни и те же. О них в "Разрушении ада и восстановлении его" рассказывает Вельзевулу дьявол в пелеринке*).
*) Вот его описание: "Один из дьяволов, в накинутой на плечи пелеринке, весь голый и глянцевито черный, с круглым безбородым, безусым лицом и огромным отвисшим животом, сидел на корточках перед самым лицом Вельзевула и, то закатывая, то опять выкатывая свои огненные глаза, не переставая улыбался, равномерно из стороны в сторону помахивая длинным, тонким хвостом"(34.101).
"У людей есть сказка о том, как добрый волшебник, спасая человека от злого, превращает его в зернышко пшена и, как злой волшебник, превратившись в петуха, готов уже был склевать это зернышко, но добрый волшебник высыпал на зернышко меру зерен. И злой волшебник не мог съесть всех зерен и не мог найти то, какое ему было нужно. То же сделали и они, по моему совету, с учением того, кто учил, что весь закон в том, чтобы делать другому то, что хочешь, чтобы делали тебе, они признали священным изложением закона Бога 49 книг и в этих книгах признали всякое слово произведением Бога — Святого Духа. Они высыпали на простую, понятную истину такую кучу мнимых священных истин, что стало невозможно ни принять их все, ни найти в них ту, которая одна нужна людям"(34.104-105).
Вопрос о возникновении и практике мнимой веры-доверия накрепко состыкован у Толстого с вопросом духовной власти в обществе (см. 34.105). Вера-доверие необходима духовной власти. Она ее опора. В свою очередь духовная власть (как и власть вообще) необходима Общей душе народа. Духовная власть – опора Общей души. Без Власти – светской (государственной) и духовной (церковной) – Общая душа существовать не может. Вера-доверие неизбежно присутствует в общедушевном поле жизни и держит его. Именно ради Общей души и во имя духовной власти (своей духовной власти и духовной власти как таковой) человек верит по доверию. И поделать с этим ничего нельзя. Мучительно сознавал Толстой это:
"Я знаю как – каким-то удивительным чудом – делается то, что люди, как к истине, со страстностью, которую никогда не испытываешь к истине, – прилепляются к выдуманной замене истины и как нельзя освободить их и как не только тщетны, но еще, кажется, усиливают их заблуждения все доводы"(87.387).
«Есть ужасные заслонки, замыкающие сердца и сознания людей и мешающие им принять истину. Как отворять их? Как проникать за них? Не знаю, а в этом величайшая мудрость»(54.114).
Когда сознание собственной высшей души протестует против общедуховной веры, тогда человек ищет другую, новую веру-доверие или видоизменяет прежнюю или делает над собой усилия для того, чтобы продолжать "верить, во что не верит", то есть становится мнимодуховным человеком. Что в некоторых случаях тоже неизбежно.
Хотя Толстой, как и всякий пророк, не желал признавать неминуемость этого.
"Мы несомненно явимся перед нашими детьми злостными обманщиками, всё равно принадлежим ли мы к церковно-христианской, какого бы то ни было исповедания, или еврейской, или магометанской, или буддийской вере, и к какой бы мы ни принадлежали народности (угнетающей или угнетенной), если мы передадим нашим детям те верования наших предков о сотворении мира и других чудесах, потерявших для нас всякий смысл и в которые мы уже не можем верить, и если, сверх того, передадим им то предпочтение перед другими своей народности (патриотизм) и своей вере, которое служило и служит до сих пор источником величайших бедствий человечества"(71.519).
Так писал Толстой в 1898 году. И оказался не прав. Прошло 90 лет после его смерти, но ни самоутверждение Общих душ не кончилось, ни традиционные веры, которым доверяли люди, не угасли. Хотя и приобрели за это время иное значение и звучание.

7 (73)
Духовная жизнь человека содержит две стороны: общедуховную и личнодуховную. Агапическая жизненность и любовность, которую проповедовал Толстой в качестве предписанной свыше основы жизни каждого человека, не содержится в Общей душе. В структуре Общей души нет пласта, который соответствовал тому пласту высшей души отдельного человека, в который, по Толстому, следует перенести свое "Я". Общая душа укорененена не в вечной и вселенской, а в земной жизни. И проживает в ней.
Если из структуры внутреннего мира человека каким-то чудом удалось бы стереть его общедуховную сторону (как это выходит из проповеди Толстого), то в нем осталась бы возможность только одной личной духовной жизни; тогда бы человек стал жить исключительно по заветам Льва Толстого. Но каждому из нас предоставлена возможность либо жить общедуховной жизнью, либо жить личной духовной жизнью. Так как последнее возможно только для некоторых исключительных людей, то вся масса людей, практически говоря, предпочитает (пусть и по необходимости) жить общедуховной жизнью.
Разумеется, Толстой прав: "Как ни странно это кажется, самые твердые, непоколебимые убеждения, это самые поверхностные. Глубокие убеждения всегда подвижны"(57.109). Но непоколебимые и поверхностные убеждения обычно общедуховны, тогда как подвижные и глубокие убеждения всегда лично духовны.
Духовная жизнь человека должна находиться в рабочем состоянии, в напряжении. Это необходимо для духовного роста. И поэтому отношения между двумя нераздельными и неслиянными сторонами духовной жизни – общедуховной и личной духовной – не безоблачны. В крайних случаях противостояния или общедуховная жизнь полностью и агрессивно подавляет личную духовную жизнь, или личная духовная жизнь полностью и агрессивно отвергает общедуховную жизнь. Когда Толстой возвестил самоотречение в качестве основного принципа личной духовной жизни и доподлинно осуществил этот принцип в своей жизни (действительно осознав свое "Я", "Льва Николаевича" несуществующей мечтою), то его объявили гордецом и за гордость отлучили от Церкви. Но и Лев Николаевич в пылу противостояния стихии общедуховности объявил, что "Церковь есть учреждение для сокрытия Христова учения"(51.79).
Иисус в описании Толстого – вечный образец для личной духовной жизни, ее идеал и двигатель. Толстой сделал из Иисуса пророка Бога вечной жизни и агапической любви, пророка, который адекватно выразил основы вечной жизненности в чувстве человека и разумность высшей души в разуме человека. В церковном христианстве Бог стал человеком земной жизни и искупил первородный грех человека, спас и спасает людей от зла и смерти, максимально и без серьезных усилий выдает им то, о чем человек мечтает на Земле; вплоть до тысячелетнего земного Царства и последующего вечного человеческого блаженства. В обиходном общедушевном сознании Бог-человек воспринимается Богом земной жизни.
С одной стороны, христианство провозглашает воскресение во плоти (и даже в лучшей, чем есть у земного человека, плоти), исповедует спасение "животной личности", ее вечное личное блаженство и, с другой стороны, требует и смирения, и самоотречения от личности. Но то и другое полезно для привлечения человека к вероисповеданию и вовлечения в него: первое для его низшей души, второе – для высшей. Разумеется, что такое вероисповедание без труда установило земную духовную власть и консолидировало общедуховный соборный пласт Общих душ.
Все это сказано не в упрек церковному христианству. Любая общедуховная религия – чтобы она ни толковала о иных мирах и загробной жизни – всегда есть религия для земной жизни. «Церковные христиане не сами хотят служить Богу, а хотят, чтобы Бог им служил»(53.144), – писал Толстой. Но то же самое можно сказать и про любое другое вероисповедание, обслуживающее одну или несколько Общих душ. Правда, в отличие от других вер, христианство наиболее зримо представляется земной религией. Иисус – наивысшее выражение зримости земного Бога. Его родила мать из чрева земной женщины, она выкормила Его грудью земной женщины, Он был земным дитятей, потом ребенком, отроком, юношей, стал мужем, ходил меж людьми, разговаривал с ними, как человек с человеком, спорил с ними, его любили и предавали, и умер он в человеческих мучениях.
Ближе Иисуса земному человеку не было и нет Бога. В изображении же Толстого церковное христианство есть в высшей степени приземленная религия, служащая (и то фиктивно служащая) исключительно нуждам земной жизни – даже не земной жизни вообще, а временной и смертной жизни земного человека, со всеми ее "нелепостями и злодействами":
"Большая часть, едва ли не все злодейства и нарушения непосредственного человеческого чувства, ужаснейшие жестокости и нелепости нашей жизни, если поискать их источник, почти всегда или основаны на каком-либо ложном толковании признанных священными мест писания, или находят в нем свое оправдание. И надо сказать, что не потому совершаются нелепости и злодейства в нашей жизни, что они основаны на ложном толковании мест писаний, признаваемых непогрешимыми, а признаются писания священными и непогрешимыми для того, чтобы из них можно было выводить те нелепости и безобразия, которые с уверенностью в своей правоте совершаются людьми нашего мира"(78.299).
Вера личной духовной жизни, о которой говорит Лев Толстой, вера, основанная на самосознании высшей души отдельного человека, обращена к единой вечной вселенской Жизни и Тому, Кто живет ею. Это – "всемирная религия"(45.279), как говорил Толстой. Вера-доверие, общедушевная вера обслуживает земную жизнь человека. Она такая, какая есть. К ней, покуда в нее верят, неприложимы понятия лжи и правды. Но когда она начинает изживать себя, то она становится мнимой верой и распространяет мнимую духовность. Важно понять, что мнимодуховность – не болезнь, или такая болезнь, которая поддерживает на плаву мнимую веру, и, когда нужно, реанимирует ее.
Надо ли говорить, что сама по себе функция культовой жизни общедуховно необходима и законна. Но она становится мнимодуховной, когда подменяет и заменяет личную духовную жизнь. И культ сегодня – не магическое действие, а сакрально-игровая сторона веры – самая, пожалуй, личностная ее сторона. Этому не противоречит и нынешнее восприятие церковности как традиционной культуры и воцерковления как возврата к традиционным личностным ценностям. Лев Николаевич же смотрел на церковное учение никак не с точки зрения культуры, более того, видел в церковной культуре мнимость и вымысел – замену, подмену, мнимодуховность.
"Во всякой религии есть три элемента. – Писал Толстой. – Отношение человека к Богу и нравственный из него вывод. Восторженное выражение этих истин – пафос, и выдумка, ложь бессознательная и сознательная.
В стоицизме отсутствуют элементы пафоса и лжи и потому стоицизм почти не религия. В мормонстве все одна выдумка, ложь, и оба элемента, пафоса и нравственного учения, заимствованы. В магометанстве преобладающий элемент пафос. Есть и ложь. Нравственный элемент заимствован»(54.201-2).
Современного человека, вновь обратившегося к религии, в том числе и к христианству, всего более привлекает второй элемент, "пафос", – особая поэтическая составляющая религии. Ее значение в полной мере осознавал и Толстой:
"Даже, думается, – не есть ли исключительный признак того, что называется религией, именно этот элемент – сознательной выдумки – не холодной, но поэтической, восторженной полуверы в нее, – выдумки? Выдумка эта есть в Магомете и Павле. Ее нет у Христа. На нее наклепали ее. Да из него и не сделалось бы религии, если бы не выдумка воскресения, а главный выдумщик Павел*)"(50.22-3).
*) По Толстому, все предпосылки мнимодуховности христианства создал гений Павла.
Эта мнимодуховная "восторженная полувера" – своего рода анестезия души, под парами которой с душою человека можно делать все что угодно. Это – один из основных инструментов любого вероисповедания во все времена. Но для нынешнего западного прозелита она стала основной силой, притягивающей его к исповеданию.
Все это происходит, быть может, оттого, что духовная потенция людей нашего века в значительной мере утрачена, но им все еще "хочется". От этого импотентного хотения духовной жизни происходит мнимодуховное творчество, выросшее из стремления к замене подлинной духовной жизни на мнимодуховную. Христианство, Ислам, Буддизм по западному образцу превращены в средство удовлетворения такого рода хотений, из-за которых смешиваются культура, религия и нравственность. Против такого смешения возражал еще Лев Толстой.
«Очень важная и дорогая мне мысль. Обыкновенно думают, что на культуре как цветок вырастает нравственность. Как раз обратное. Культура развивается только тогда, когда нет религии и потому нет нравственности (Греция, Рим, Москва). Вроде жирующего дерева, от которого незнающий садовод будет ждать обильного плода оттого, что много пышных ветвей. Напротив, много пышных ветвей оттого, что нет и не будет плода. Или телка яровая»(54.73).
Культура без религии – мнимодуховна и развращает людей. "Дьявол искусства" в "Разрушении ада и восстановлении его" объяснил Вельзевулу, что "он, под видом утешения и возбуждения возвышенных чувств в людях, потворствует их порокам, изображая их в привлекательном виде". Вслед за ним дьявол культуры внушает людям, что пользование всеми теми благами цивилизации, которыми заведуют другие дьяволы, "есть нечто вроде добродетели и что человек, пользующийся всем этим, может быть вполне доволен собой и не стараться быть лучше"(34.114-15). При этом многие из людей вполне убеждены, что они живут нравственно-христианской жизнью.
Многие современные люди воскрылены мнимой верой. Что в терминологии Льва Толстого означает, что у них нет "никакой веры".
«У нас нет никакой веры и от этого лживая религия, лживая наука, лживое искусство»(54.37).

8 (74)
"Деятельность научная и художественная в ее настоящем смысле только тогда плодотворна, когда она не знает прав, а знает одни обязанности... Только потому, что она всегда такова, что ее свойство быть таковою, и ценит человечество так высоко эту деятельность. Если люди действительно призваны к служению другим духовной работой, то они в этой работе будут видеть только обязанность и с трудом, лишениями и самоотвержением будут исполнять ее.
«Мыслитель и художник никогда не будут спокойно сидеть на олимпийских высотах, как мы привыкли воображать. – Продолжает Лев Толстой в главе XXXVII трактата "Так что же нам делать?". – Мыслитель и художник должен страдать вместе с людьми для того, чтобы найти спасение или утешение. Кроме того, он страдает еще потому, что он всегда, вечно в тревоге и волнении: он мог решить и сказать то, что дало бы благо людям, избавило бы их от страдания, дало бы утешение, а он не так сказал, не так изобразил, как надо; он вовсе не решил и не сказал, а завтра, может, будет поздно – он умрет. И потому страдание и самоотвержение всегда будет уделом мыслителя и художника.
Не тот будет мыслителем и художником, кто воспитается в заведении, где будто бы делают ученого и художника (собственно же делают губителя науки и искусства), и получит диплом и обеспечение, а тот, кто и рад бы не мыслить и не выражать того, что заложено ему в душу, но не может не делать того, к чему влекут его две непреодолимые силы: внутренняя потребность и требование людей.
Гладких, жирующих и самодовольных мыслителей и художников не бывает. Духовная деятельность и выражение ее, действительно нужные для других, есть самое тяжелое призвание человека — крест,*) как выражено в Евангелии. И единственный, несомненный признак присутствия призвания есть самоотвержение, есть жертва собой для проявления вложенной в человека на пользу другим людям силы. Без мук не рождается и духовный плод. Учить тому, сколько козявок на свете, и рассматривать пятна па солнце, писать романы и оперу – можно не страдая; но учить людей их благу, которое всё только в отвержении от себя и служении другим, и выражать сильно это учение нельзя без отречения".
*) Вспомните, что мы говорили об этом предмете во Введении и в других местах книги.
«Жрецы, духовенство, наше или католическое, как оно ни было развратно, имело право на свое положение, — они говорили, что учат людей жизни и спасению. Мы же, люди науки и искусств, подкопались под них, доказали людям, что они обманывают, и стали на его место; и не учим людей жизни, даже признаем, что учиться этому не надо…"(25.371-5).
Суеверие науки преемственно суеверию церкви и в обществе исполняет роль церкви. Происхождение суеверия науки не из натурфилософского лона Древней Греции или Египта. Толстой роднит его с патристикой, аристотелизмом и алхимией.
На вопрос Вельзевула: почему умные ученые люди не обнаружили произошедшего очевидного извращения учения Христа, отвечает дьявол в мантии.
"Я постоянно отвлекаю их внимание от того, что они могут и что им нужно знать, – сказал он, – и направляю его на то, что им не нужно знать и чего они никогда не узнают... В старину я внушал людям, что самое важное для них — это знать подробности об отношении между собою лиц Троицы, о происхождении Христа, об естествах Его, о свойстве Бога и т. п… Потом, когда они уже так запутались в этих рассуждениях, что сами перестали понимать то, о чем говорили, я внушал одним, что самое важное для них — это изучить и разъяснить всё то, что написал человек по имени Аристотель, живший тысячи лет тому назад в Греции; другим внушал, что самое важное для них это — найти такой камень, посредством которого можно бы было делать золото, и такой эликсир, который излечивал бы от всех болезней и делал людей бессмертными. И самые умные и ученые из них все свои умственные силы направили на это. Тем же, которые не интересовались этим, я внушал, что самое важное это знать: земля ли вертится вокруг солнца, или солнце вокруг земли? И когда они узнали, что земля вертится, а не солнце, и определили, сколько миллионов верст от солнца до земли, то были очень рады и с тех пор еще усерднее изучают до сих пор расстояния от звезд, хотя и знают, что конца этим расстояниям нет и не может быть, и что самое число звезд бесконечно, и что знать им это совсем не нужно. Кроме того, я внушил им еще и то, что им очень нужно и важно знать, как произошли все звери, все червяки, все растения, все бесконечно малые животные. И хотя им это точно так же совсем не нужно знать, и совершенно ясно, что узнать это невозможно, потому что животных так же бесконечно много, как и звезд, они на эти и подобные этим исследования явлений материального мира направляют все свои умственные силы и очень удивляются тому, что чем больше они узнают того, что им не нужно знать, тем больше остается неузнанного ими".
Наука для Толстого представляет собою "столь же вредное и столь же грубое суеверие, как и суеверия религиозные, с которыми оно имеет очень много общего: та же самоуверенность в своей непогрешимости, тот же особенный торжественный язык, та же иерархия, те же распадения на разные толки и то же, как взбиваемая пена, всё увеличивающиеся и увеличивающиеся определения, подразделения, не могущие иметь конца, и тот же главный признак всякой лжи и суеверия — отсутствие ясности, краткости, простоты"(78.24).
Но "насколько выше самое грубое, религиозное понимание жизни такого научного понимания. – Оговаривает Толстой в другом месте. – Там есть понятие вневременное, внепространственное, неподвижное и невещественное — Бог, которое отвечает на все неразрешимые вопросы, стоящие перед человеком, отвечает признанием недоступности для человека этих вопросов: «Бог сотворил мир и меня» — собственно значит то, что я не знаю и не могу знать, как произошли я и мир и начало всего. Научные же люди вполне уверены, что они знают, могут знать и наверное узнают, как произошел мир и человек и вполне уверены, что та доступная им, бесконечно малая частица знания той бесконечно великой области недоступного нам знания есть настоящее знание и нет ничего недоступного знанию человека. Поэтому-то я не только думаю, но и по рассуждению и опыту знаю, что религиозный человек с самыми грубыми религиозными представлениями все-таки по восприимчивости к истине стоит неизмеримо выше научного суевера. Первый знает, что есть нечто, чего нельзя знать; второй же уверен, что нет ничего такого, чего нельзя знать, и что всё, что он знает, есть истинное знание. Первому нужно только откинуть наросты суеверий на том, что он признает непостижимым, и у него нет препятствий для истины. Второму же нельзя воспринять истину, потому что он весь полон ложью, которую считает за истину, и у него нет того места, куда бы он мог принять истину.
Важнее всего в знании это то, чтобы не воображать, что знаешь, чего не знаешь, а знать, что не знаешь того, чего не знаешь. И это свойство имеют люди религиозные, хотя бы религия их выражалась в самых грубых формах; совершенно же лишены этого свойства люди научные.(81.30-32).
Истинная наука, по Толстому, есть "знание того, что нужно делать всякому человеку для того, чтобы как можно лучше прожить в этом мире тот короткий срок жизни, который определен ему Богом, судьбой, законами природы, — как хотите"(38.135). В противовес этому "наукой в наше время считается и называется, как ни странно это сказать, знание всего, всего на свете, кроме того одного, что нужно знать каждому человеку для того, чтобы жить хорошей жизнью"(38.137).
"Со всеми людьми, обращающимися к науке нашего времени не для удовлетворения праздного любопытства и не для того, чтобы играть роль в науке, писать, спорить, учить, и не для того, чтобы кормиться наукою, а обращающимися к ней с прямыми, простыми, жизненными вопросами, случается то, что наука отвечает им на тысячи разных очень хитрых и мудреных вопросов, но только не на тот один вопрос, на который всякий разумный человек ищет ответа: на вопрос о том, что я такое и как мне жить"(45.311).
Отсюда и толстовское деление людей на "ученых", "образованных" и "просвещенных":
"Ученый тот, кто знает очень много из всяких книг; образованный тот, кто знает всё то, что теперь в ходу между людьми; просвещенный тот, кто знает, зачем он живет и что ему надо делать. Не старайся быть ни ученым, ни образованным, старайся быть просвещенным"(45.309).
Наука не вера, а знание. И знание, добываемое вослед установлению веры. Без веры, "без установленного отношения человека ко всему нельзя жить". Это чувствует каждый человек. Религия устанавливает это отношение, "признавая основанием всего существующего человека, его сознание своего я и из этого я уже выводя его отношение к миру". Наука же в лице наиболее начитанных, умных и самоуверенных людей стала устанавливать это отношение человека к миру не так, как устанавливает его религия, "а обратно: признавая основой всего бесконечный по времени и пространству и потому вполне непонятный мир, и из этого непонятного мира выводя человеческое я и его отношение к миру. И вот эта-то ложная постановка вопроса и послужила основой всех тех бесконечных, много и противоречивых и неясных рассуждений, которые называются наукой и которые представляют собой столь же вредное и столь же грубое суеверие, как и суеверия религиозные".
Действительно, когда я "основой своей жизни признаю свое духовное Я, то же самое, какое во всех людях и даже животных и которое человек называет Богом, когда представляю Его само в себе, а не в отдельных существах, то я изучаю, прежде всего, это мое Я и стараюсь исправить, улучшить его, освободить его от того, что мешает проявлению в любви его духовности, и тогда мир мне настолько интересен и важен, насколько он в других существах соприкасается со мною. Самый же мир сам в себе я и не пытаюсь познать, да и не нуждаюсь в этом. Но совсем другое, если я за основу всего признаю мир и себя только как произведение этого мира. Тогда прежде всего то, что я беру за основу, мне совершенно непонятно, и не потому, что я не умел понять, а потому, что оно, по свойству своему и моего ума, недоступно мне. Всё в мире, во-первых, бесконечно велико и бесконечно мало по пространству и бесконечно по времени. Выводя же себя, свое сознательное я, из этого непонятного мира, я — то, что я знаю лучше всего — становится вполне непонятным. Но как ни странно это, а из этой основы вытекают все бредни, называемые наукой. Там, при основе я, человек сам себя изучает и исправляет и улучшает, и для улучшения и исправления себя имеет полную власть, здесь человек изучает то, что по существу не может быть понятно ему, и исправляет и улучшает то, чего он не понимает и для исправления и улучшения чего он не имеет никакой возможности"(78.24).
"Я" и мир принадлежат к разным существованиям. Поэтому "отношение к миру" может вырабатывать только то, что не принадлежит миру – "Я" человека. Выводить же из мира "человеческое я и его отношение к миру" – это какой-то фокус, изворот ума и души, возможный только при переносе сознания в мнимодуховную область. Только живя в мнимодуховности, можно признать себя ("то, что я знаю лучше всего" и кому принадлежит мое сознание) за произведение мира (того, что мне "совершенно непонятно" и недоступно моему сознанию). Только в мнимодуховности становится возможным метафизически и практически подчинить "Я" и его сознание миру.
Такая постановка дела неизбежно умерщвляет не только "Я и его отношение к миру", но жизнь как таковую. Трудно спорить, что сам "научный прием это прием умерщвления живого"(51.89). И это не недоработка, которую в будущем можно исправить. Прием науки соответствует ее принципиальной установке относительно жизни и нежизни.
Предмет науки – материальный мир сам по себе, материальный мир, как носитель жизни, и животная личность (психофизиологический состав существования). Такой предмет не может быть предметом веры, то есть сверхразумного знания высшей души человека.
Высшая душа плохо представляет материальный мир; он для нее чужая сфера существования, посредством которой в ее собственной сфере существования производится отделение одних высших душ от других высших душ. Сам по себе материальный мир высшая душа почти не видит, он для ее сознания, как об этом много говорилось выше, существует неподлинно.
Материальный мир несет в себе жизнь, но не вечную вселенскую жизнь высшей души, а земную смертную жизнь. Земная жизнь для высшей души есть нечто стороннее, то, за чем более или менее явно скрывается подлинное существование и подлинная жизнь. С самой по себе земной жизнью высшая душа непосредственно не знакома.
Животная личность служит для высшей души пределами и границам, и она непосредственно сознает и чувствует её рядом с собой – как точку приложения своей свободной воли и место своей свободной работы. Саму по себе животную личность и проблемы её собственной жизни высшая душа знать не желает. И в этом мы могли убедиться, изучая взгляды Толстого последних лет жизни.
Разум высшей души (ее откровения, прозрения и интуиция) используется наукой, поскольку создает науку человек, обладающий высшей душою. Но все же научное знание добывается (и, главное, поверяется) интеллектом, который высшей душе непосредственно не принадлежит.
По всем этим причинам человек вроде бы никак не может "верить в науку", но – верит. Положим, это не вера высшей души, а вера-доверие. Но всякая вера-доверие должна иметь общедушевные основания. Наука таких оснований не имеет. Их имела церковная вера. И если существует вера в науку, то только благодаря тому, что люди науки, как и пишет Толстой, "подкопались" под людей церкви и, доказав, что они обманывают, разрушив церковь, заняли их место. Наука стала вместо церкви, представилась человеку церковью иного рода. Но наука не церковь. Вера-доверие в науку это иллюзия общедушевной веры. Наука как вера это в чистом виде мнимодуховное явление, так как делает мнимыми не чувства, как "поддельное искусство", а делает мнимой истину.
Мнимодушевник от искусства чувствует, что не чувствует. Мнимодуховность церкви заставляет человека верить в то, во что не верит. Мнимодуховность науки, представляясь новой церковью и обольщая человека материальными благами, подкладывает ему веру в то, что вообще не может быть предметом веры, зовет его верить, во что нельзя верить. Мнимость научной веры с позиции Толстого – это мнимость мнимости, так сказать, вторая производная мнимодуховности, выдающая себя за духовный первоисточник.
Сама мысль "о том, что наша жизнь есть произведение вещественных сил и находится в зависимости от этих сил" – мнимодуховна. Мнимодуховна и вера в то, что это утверждение есть "святая мудрость человечества"(45.300). Привлекает людей к науке не серьезное стремление к истине и даже не "удовлетворение серьезной любознательности"(34.140), а выгода (корысть, тщеславие, положение в обществе и пр.) и удовольствие от удовлетворения способности к игре ума. Но и, не говоря о том, что наука, по словам Толстого, есть "несчастное усложнение", сам по себе научный интерес есть род мнимого интереса к истине.
"Ты говоришь человеку ясное, простое, казалось бы, нужное и обязательное для каждого человека, он ждет только, скоро ли ты кончишь. А когда ты кончил, отвечает хитроумными рассуждениями, очень искусственно связанными с вопросом… Отчего это? А оттого, что он чует, что твоя мысль, признавая неправильным его положение, разрушает то положение, которым он дорожит больше, чем правдивостью мысли. И от этого он не понимает, не хочет понять то, что ты говоришь. В этом одном объяснение всех царствующих нелепых, называемых науками, рассуждений. Всё от того, что люди все разделяются на два рода: для одних мысль управляет жизнью, для других — наоборот. В этом ключ к объяснению безумия мира"(57.107).
"Есть люди, которые думают для себя и потом сообщают свои мысли людям; и есть такие, которые думают для того, чтобы сказать людям, а потом сами начинают верить в то, что сказали"(58.154).
Разумеется, что мышление таких людей по сути мнимодуховно.
К этому надо добавить, что истинное одухотворение всегда связано с самостоятельным мышлением. Мнимодуховная мысль, как правило, может быть усвоена только с помощью чужих мыслей. В этом мнимодуховность науки активно противостоит истинной одухотворенности.
«Я сначала думал, что то, что способность учиться есть признак тупости, есть парадокс, в особенности не верил этому потому, что я дурно учился; но теперь я убедился, что это правда и не может быть иначе. Для того чтобы воспринимать чужие мысли, надо не иметь своих. Сомнамбулы учатся лучше всех»(54.43).
Любое знание может стать мнимодуховным, если оно не нужно для души.
"Наука — это пища для ума. И эта пища для ума может быть так же вредна, как и пища телесная, если она не чиста, подслащена и если принимаешь ее не в меру. Так что и умственной пищи можно переесть и заболеть от нее. Для того чтобы этого не было, надо так же, как в телесной пище, принимать ее только тогда, когда голоден, когда чувствуешь необходимость узнать,— только тогда, когда знание нужно для души"(45.305).
Немало способствует мнимодуховности мысли чрезмерное умственное развитие. Толстой считал "делом огромной важности для своей жизни" донести до людей мысль о том, что "духовные силы человека ограничены» и тратить их надо осмотрительно.
"Не бойся незнания, бойся лишнего знания, особенно если это знание для выгоды или для похвальбы. Лучше знать меньше, чем можно, чем знать больше, чем нужно. От многознайства люди бывают довольны собой, самоуверенны и от этого глупее, чем они были бы, если бы ничего не знали"(45.307).
Мнимодуховность науки и нравственно развращает людей. В подтверждение Толстой не раз приводил такую мысль Руссо:
"Развитие науки не содействует очищению нравов. У всех народов, жизнь которых мы знаем, развитие наук содействовало развращению нравов. То, что мы теперь думаем противное, происходит оттого, что мы смешиваем наши пустые и обманчивые знания с истинным высшим знанием"(45.301), то есть руководствуемся не подлинной духовностью разума, а мнимодуховностью.
Как ни страшно сказать, но то демоническое нравственное развращение, которое мы ныне наблюдаем в западном мире, произведено мнимодуховностью науки. "Нет людей с более запутанными понятиями о религии, о нравственности, о жизни, чем люди науки"(45.300), – писал Толстой. И вот эти люди получили духовную власть в обществе. И очевидно, произвели в общедуховной сфере жизни то, что произвели. "Законная цель наук есть познание истин, служащих к благу людей. Ложная цель есть оправдание обманов*), вносящих зло в жизнь человеческую"(45.298). После оправдания зла аморальности, она, эта аморальность, стала сама править, используя в качестве прикрытия тот аппарат изощренной мысли, который многовековыми стараниями разработала наука. «В безнравственном обществе, каково наше мнимо христианское, все изобретения, увеличивающие власть человека над природою и средства общения, не только не благо, но несомненное и очевидное зло»(56.167).
*) "В науке бывают такие же обманы, как и в вере, и зачинаются они из того же самого — из желания оправдать свои слабости, и поэтому научные обманы так же вредны, как и религиозные. Люди заблуждаются, живут дурно. По-настоящему следует людям, поняв, что они живут дурно, постараться переменить жизнь и начать жить лучше. И тут-то являются разные науки: государственная, финансовая, церковная, уголовная, полицейская, является наука политическая экономия, история и самая модная — социология, о том, по каким законам живут и должны жить люди, и оказывается, что дурная жизнь людей не от них, а оттого, что таковы законы, и что дело людей не в том, чтобы перестать жить дурно и изменять свою жизнь от худшего к лучшему, а только в том, чтобы, живя по-прежнему, по своим слабостям думать, что всё худое происходит не от них самих, а от тех законов, какие нашли и высказали ученые. Обман этот так неразумен и так противен совести, что люди никогда бы и не приняли его, если бы он не потакал их дурной жизни"(45.198-9).
Человек нашего времени признает пользу науки, но верить в дающую высший смысл жизни науку, как было с человеком первой половины ХХ века, уже не верит. Он отчетливо чувствует, что для обретения устойчивости земной жизни ему не обойтись без симбиоза науки и религии. Попытки превратить в науку архаические, языческие и прочие религиозные представления не совсем удаются потому, что при этом центр тяжести человека приходится спускать слишком низко – в плоть. Поэтому он возвращается в церковную веру или ищет веру в исповеданиях далеких народов и стран.*) Задача сочленения церковной веры-доверия с мнимой верой в науку уже встала на повестке дня. Этот союз "пелеринки и мантии" предвидел Толстой. Окончательное торжество ада в толстовской "легенде" о "Разрушении ада и восстановлении его" происходит вот как:
*) Впрочем, отречься от веры в науку, которая обеспечивает его материальное преуспеяние (в исторических масштабах, конечно, временное), а тем более признать ее вред, современный западный человек не может. Это значило бы переориентироваться на высшие ценности жизни. Для чего, по крайней мере, нужно отказаться от уже привычных благ земной жизни. Что ему явно не хочется. И потому он продолжает верить в науку в житейском смысле – в то, что наука, если не сейчас, то в будущем, способна разрешить все проблемы его земного существования. Вплоть до продления его жизни на неопределенный срок.
"- Неужели вы думаете, что я так стар и глуп, что не понимаю того, что, как скоро учение о жизни ложно, то всё, что могло быть вредно нам, всё становится нам полезным, — закричал Вельзевул и громко расхохотался. — Довольно. Благодарю всех, — и, всплеснув крыльями, он вскочил на ноги. Дьяволы окружили Вельзевула. На одном конце сцепившихся дьяволов был дьявол в пелеринке — изобретатель церкви, на другом конце — дьявол в мантии, изобретатель науки. Дьяволы эти подали друг другу лапы, и круг замкнулся.
И все дьяволы, хохоча, визжа, свистя и порская, начали, махая и трепля хвостами, кружиться и плясать вокруг Вельзевула. Вельзевул же, расправив крылья и трепля ими, плясал в середине, высоко задирая ноги. Вверху же слышались крики, плач, стоны и скрежет зубов"(34.115).
*)Его описания в "Разрушении ада и восстановлении его": "матово черный дьявол в мантии, с плоским покатым лбом, безмускульными членами и оттопыренными большими ушами".

9 (75)
"Если бы ты хотел исполнять волю Отца, – говорит, по Толстому, Христос богатому юноше, – ты не имел бы собственности. Нельзя исполнять волю Отца, если у тебя есть свое имущество, которое ты не отдаешь другим. И Иисус сказал ученикам: людям кажется, что без собственности нельзя жить, а я вам говорю, что истинная жизнь состоит в том, чтобы отдавать свое другим"(24.422).
"Юноша, хвалившийся тем, что он исполняет все заповеди, даже и заповедь любви к ближнему, как к самому себе, обличен этим самым. Он еще не вступил в возможность исполнять заповеди, если не избавился от богатства. Богатство мешает входу в Царство Божие"(24.410).
"Маммона", "собственность", "богатство", "имение" само по себе есть, по Толстому, безусловное зло. Зло не на пути к обществу социальной справедливости*), а на пути к Царству Бога, то есть зло метафизическое. Маммона прежде всего это мнимая вера. Собственность – продукт этой мнимой веры. "Собственность это фикция – воображаемое что-то, которое существует только для тех, которые верят маммону, и потому служат ему"(85.91).
*) "Если бедный завидует богатому, то он не лучше богатого"(45.154).
Отсюда и отношение Толстого к благотворительности, основанной, на его взгляд, не на требованиях высшей жизни, а на тщеславии, всякого рода соображениях (в том числе и политических) и заботах о мирских выгодах. Есть милосердие истинное и ложное. "Милосердие только тогда истинное, когда то, что ты даешь, ты оторвал от себя. Только тогда получающий вещественный дар получает и духовный дар. Если же это не жертва, а излишек, то это только раздражает получающего"(45.161).
Маммона у Толстого – широкий термин. В общем случае маммона есть то, что противостоит установлению Царства Бога и устанавливает что-то совсем другое.
Толстой повторял и повторял, что стремление богатеть и владеть богатством есть главное препятствие духовной жизни. Но ведь таких препятствий в человеческой жизни великое множество. И Толстой говорил о них. Но среди них стремление к богатой жизни занимает в сердце, жизни и проповеди Льва Николаевича особое и чрезвычайно больное место. "Более всего губит жизнь духа приобретение богатств"(24.420). Но – почему? Потому, что "богатство" для Толстого – это не столько имущественное положение и стремление к нему, сколько вся та мотивация, которая порождает нашу материальную цивилизацию или, что то же самое, – Царство животной личности. "Собственность" (как вера, как священный принцип) – основной двигатель Царства животной личности.
Вот несколько любимых Толстым изречений на этот счет:
"Отчего человеку хочется быть богатым? Отчего ему нужны дорогие лошади, хорошие одежды, прекрасные комнаты, право на вход в публичные места, увеселения? Только от недостатка духовной жизни. Дайте этому человеку внутреннюю, духовную жизнь, и ему ничего этого не будет нужно" (Эмерсон)
"Как тяжелая одежда мешает движениям тела, так и богатство мешает движению души" (Демофил)
"Люди ищут богатства, а если бы они только знали, сколько добра теряют люди, наживая богатство и, живя в нем, они бы старались избавиться от богатства с таким же усердием, с каким теперь стараются добиться его"(45.148-160).
Известно, что Лев Толстой боялся беды маммонизации России и активно восставал против реформ Столыпина. Сегодня мы вполне можем понять его опасения.
Породившая нынешние российские реформы культурная толпа нашего времени полагала с помощью тотальной маммонизации общества полностью разрушить вдруг ставший ей ненавистным коммунистический режим. В увлечении борьбы она и не предполагала, какого дьявола она выпускает на свободу. В результате произошла такая потрава душ гигантского числа людей, какой в человечестве, во всяком случае, в Новой Истории, не было.
В прошлые десятилетия массовых репрессий, тотального страха, великой войны и послевоенной разрухи человек, конечно, ожесточался, но не было нравственной деградации наций. Теперь же – за считанные годы – многие народы бывшего Союза, и русский народ, прежде всего, оказались на грани духовной катастрофы. Оказывается, что прямиком ведет к духовному разложению и душевной деградации не испытание насилием, кровью и подавлением свободы, а испытание форсированным стремлением к фиктивным благам материальной цивилизации, к Царству животной личности.
Только теперь мы можем вполне оценить прозрение Толстого во зло материальной цивилизации как таковой. Зло, основанное на суеверии собственничества.

10 (76)
Маммона – первая основа Царства животной личности. Но у него есть и другая основа.
В общественной жизни люди служат слепыми орудиями неумолимого темного ОНО, хотя редко сознают это так ясно, как герой Толстого, который, попав в плен, "чувствовал себя ничтожною щепкой, попавшую в колесо неизвестной ему, но правильно действующей машины". И оттого, процитируем ещё раз, в душе Пьера "все заваливалось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожалась вера в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога (...). Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти".
Именно темное ОНО "лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества". Это то чисто иррациональное человеческое интерпсихическое начало, на котором держится и государство, и власть. По причине темного ОНО "короли так легко верят тому, что в них всё, и народ так твердо верит в то, что он ничто"(45.264).*) Именно из-за него "в государстве все граждане являются угнетателями самих себя» (там же) и "народ, который может быть свободным, отдает сам свою свободу, сам надевает себе на шею ярмо, сам не только соглашается со своим угнетением, но ищет его"(45.256). Опираясь на темное ОНО, "люди старательно вяжут себя так, чтобы один человек или немногие могли двигать ими всеми; потом веревку от этой самой связанной толпы отдадут кому попало и удивляются, что им дурно"(45.269). Наконец, благодаря темному ОНО, обладание властью так развращает людей. Темное ОНО делает то, что люди "и не спрашивают, кто те лица, которые запрещают им, и кто будет их наказывать за неисполнение, и покорно исполняют всё, что от них требуется. Людям кажется, что требуют от них всего этого не люди, а какое-то особое существо, которое они называют начальством, правительством, государством"(45.261).
*) Цитата из Монтескье.
Важно понять, что темное ОНО – не плод устрашения, не угроза неминуемого наказания, не страх. Гриша Колокольцев "подчинился Юноше" не потому, что чего-то испугался и не по каким-либо (скажем, карьерным) соображениям. Его личная нравственная воля подчинялась Толстому, однако он поступал "против своей воли", предал Толстого, разрушил себя в его глазах, страдал, вероятно, от этого, но иначе не мог. Он, видимо, тоже вдруг почувствовал себя "щепкой в машине", роковая и таинственная сила которой мигом смяла его душу и лишила своей свободной воли. Не нам, бывшим советским людям, не понимать его.
Темное ОНО "лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества" хотя бы потому, что человек, оказавшийся в его власти, совершает душевное самоубийство, становится "изменником самому себе"(45.257) и, хуже того, агрессивно стремится подавить другие души. Нечего и говорить, что темное ОНО – враг всякой одухотворенности: и в себе, и в людях вообще. Темное ОНО, раз коснувшись души, может уничтожить в ней "веру в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога".
Темная душевная сила, которую зрит герой Толстого, не столько подавляет людей извне, сколько вырастает в них изнутри и решает совесть в противоречие их же собственной духовной природе. Пьеру стало страшно не от вида этой силы в душах других и не от гипнотического действия ее извне на него, а оттого, что темное ОНО поднималось в нем изнутри, захлестывало его, лишало личностности, духовной свободы и духовной ответственности за себя. Темное "ОНО" точно распознается на лицах людей по отсутствию на них печати внутренней ответственности за себя, по душевной самобезответственности, которая, страшно сознать, коренится где-то глубоко в их природе.
Говорят, что люди от рождения обладают свободной волей и свободным сознанием. На самом деле ситуация человеческой жизни не такова. Свободу души своей человек не получает в дар, он ее обретает в трудах духовного роста, на которые способен, конечно, не каждый. Начало душевной и духовной свободы дано человеку на рост и на вырост. Человек как таковой, человек, не реализовавший в себе потенции свободы, так сказать "естественный человек", есть носитель несвободного сознания, обеспечивающего желаемую им духовную неподвижность. Такого человека легко узнать по тому ритму естественной самоуверенности, в котором он живет, по выражению нерастопимой замороженности на лице, по отсутствию душевной потребности входить в себя и всегдашним его стремлением приспособиться к существующему как к должному, свыше установленному.
Темное ОНО есть то непосредственное выражение несвободного сознания, благодаря которому человек исходно находится в состоянии душевной зависимости, подзаконности, подчиненности, готовности к подвластности как таковой. Темное ОНО (и те, кто им пользуется в своих целях) заставляет силящегося быть свободным человека изменять самому себе, своей воле, своей совести – душевно угнетать самого себя и жить в рабстве, воображая себя свободным. И это же начало, с другой стороны, в качестве несвободного сознания правит над установившимся ходом жизни, обеспечивает инерцию, неизменность и ежеминутную безопасность общественной жизни. Оно угнетает человека, в котором есть потребность свободы, обеспечивая при этом душевное спокойствие остальных и устойчивость всего общества.
Когда Пьер Безухов "взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд", понял, что "все это мое, и все это во мне, и всё это я!" и засмеялся над тем, что "всё это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!", то он, решил вопрос, поставленный в его душе сознанием необоримости власти темного ОНО. Он, собственно говоря, постиг то, что постигнет Толстой много лет спустя: что есть Хозяин (Бог), есть работник (душа человека) и есть "чужой человек" (власть, государство), который выдает себя за Хозяина и посредством темного ОНО устанавливает свой "порядок". Претензии этого "чужого человека"*) на свободу его души показались Пьеру нелепыми и смешными. Это же самое Лев Николаевич доказывал людям последние тридцать лет жизни.
*) В другом варианте – первого попавшегося человека, "первого человека, которого он встретил на улице"(45.274).
"Стоит человеку понять свою жизнь так, как учит понимать его христианство, – пишет Толстой в "Царстве Божием внутри вас", – т. е. понять то, что жизнь его принадлежит не ему, его личности, не семье или государству, а Тому, Кто послал его в жизнь, понять то, что исполнять он должен поэтому не закон своей личности, семьи или государства, а ничем не ограниченный закон Того, от Кого он исшел, – чтобы не только почувствовать себя совершенно свободным от всякой человеческой власти, но даже перестать видеть эту власть, как нечто могущее стеснять кого-либо".
Все оттого, что "учение мира и учение Христа были и всегда будут противны друг другу"(45.275).
"Разрешение не одного вопроса общественного устройства, – а всех, всех вопросов, волнующих человечество, – в одном: в перенесении вопроса из области кажущейся широкой и значительной, но в сущности самой узкой, ничтожной и всегда сомнительной: из области внешней деятельности… в область, кажущуюся узкой, но в сущности самую широкую и глубокую и, главное, несомненную: в область своей личной, не телесной, но духовной жизни, в область религиозную. Только сделай это для себя каждый человек, спроси себя, настоящего себя, свою душу, что тебе перед Богом или перед твоей совестью (если не хочешь признавать Бога) нужно, и тотчас получатся самые простые, ясные, несомненные ответы на самые, казавшиеся сложными и неразрешимыми вопросы, уничтожатся большей частью и самые вопросы, и все, что было сложно, запутанно, неразрешимо, мучительно, – все тотчас же станет просто, ясно, радостно и несомненно". "Вопрос же о том, какая форма жизни сложится вследствие такой деятельности людей, не существует для христианина"(45.260).
Если видеть человека с одной только личной духовной точки зрения, то Толстой неопровержим.

11 (77)
Обычно не замечают, что общепринятое смысловое наполнение "Древа познания добра и зла" (именно как Древа познания) дал искусивший Еву Змий (см. Быт.3:5). Но он обманул людей. Оттого, что они вкусили от заповедного Древа, у них действительно "раскрылись глаза", но отнюдь не на добро и зло. Напротив, все спуталось и перепуталось в их нравственном мире, ведомом до этого Богом. Мы все знаем, что люди склонны считать "добром" то, что сплошь и рядом оказывается "злом". В лекциях Б. Бермана, изданных в книге "Библейские смыслы"*), разъяснено, что вместе с плодами от заповедного Древа люди обрели как раз ту путаницу добра и зла, в которой с тех пор они и живут.
*) Б.И.Берман "Библейские смыслы" том первый М. 1997г. глава V первого раздела.
По Толстому, государственная власть, словно библейский Змий, производит великую путаницу в душах людей. Она творит зло как добро, совершает преступления как благодеяния, выдает власть за Бога, личину за лицо, бессмыслицу за здравый смысл, обман за правду, ложь за истину, ненависть (к чужим) за любовь (к своим), подменяет справедливость законом (правом), свободу души ее рабством, общественный порядок государственным угнетением и совершает еще множество других подмен, оправдывающих существования зла. Всякое государство держится и на насилии и на этой своей мнимодуховности, все подменяющей и все оправдывающей. Насилие здесь (вернее, угроза насилия), по сути дела, играет служебную роль – психически поддерживает мнимодуховность государства. В 900-х годах Толстой все более переносил ударение своей проповеди с обличения собственно зла насилия на обличение суеверия государства, "обмана повиновения человеческой власти", как говорил он. В "Разрушении ада и восстановление его" дьявола насилия вообще нет. Мы уже говорили, что в "Пути жизни" насилие, как самостоятельная тема, даже не заявлена, более того, размыта среди других тем книги.
Нельзя не заметить и того, что Толстого в последнее десятилетие его жизни не столько волновала сущность и происхождение темного ОНО в человеке и не его действие в обществах прошлого, сколько современная модификация темного ОНО.
Человек Новейшего времени потребовал вроде бы несовместимого – свободы и несвободы вместе: свободы волеизъявления при сохранении душевного спокойствия и, следовательно, общественной стабильности. Отвергая угнетение темного ОНО, тысячелетия лежавшего в основании строя общественной жизни, современный человек должен был найти ему замену, удовлетворяющую условиям бесконфликтного существования свободы и несвободы вместе. Эту-то замену темному ОНО общественный человек нашего времени и нашел в мнимой душе, в мнимодушевности и мнимодуховности.
Темное ОНО организует общество на донравственном уровне, на животно-психической ступени жизни, работает слепо и безлично. Что ему может противостоять? Светлая организация, решили умные люди последних веков, "общественность", соединяющая людей не на животно-психическом, а на культурно-этическом ("гуманистическом") уровне. В противовес несвободе, неразумности, бессознательности, безотчетности и безответственности психической стихии "государственного союза" "общественность" несет разумную, свободную и нравственно ответственную волю. Считалось, что личностность и зрячесть этой коллективной воли, выражаемая в демократических институтах, способна одолеть безличность и слепоту всегда идолопоклоннической интерпсихической силы темного ОНО.
Люди пожелали вычеркнуть из своей жизни темное ОНО, модернизируя государство и власть, устанавливая демократические режимы; но им, говорит Толстой, не удалось сделать это, и не могло удаться такими средствами. Они только обманули себя.
На деле в основании общественной сплоченности произошла замена темного ОНО на мнимосветлое ОНО, которое исполняет те же функции, что и темное ОНО. Мнимая душа всегда выдает себя за носителя свободного сознания, тогда как на деле всегда поддерживает несвободное сознание – общепринятое ли, либо принятое кем-то или хотя бы узаконенное в таком качестве самим собою. Несвобода темного ОНО заменена не на душевную свободу, а на мнимую свободу. Она-то и положена в фундамент Демократии.
Пафос Демократии – в ее отталкивании от темного ОНО. "Порядок" темного ОНО, который казнил Пьера Безухова, сменился "порядком" мнимосветлого ОНО, при котором смертная казнь отменена. Но отменена не потому, что убийство во всех видах невыносимо для совести сегодняшнего человека, что его совесть действительно протестует против этого (как протестовала свободная совесть Толстого), а потому, что смертная казнь – символ темного ОНО, от которого отталкивается Демократия. Смертная казнь отменяется потому, что видимых признаков темного ОНО в демократическом государстве существовать не должно.
"В государстве все граждане являются угнетателями самих себя". Так оно было, так и продолжает быть. Но если в прошлые времена смысловое ударение в этой фразе само собой выставлялось на акте "угнетения", то теперь оно выставлено – на "самих себя". При темном ОНО человек откровенно угнетался несвободной интерпсихической силой. При мнимосветлом ОНО человек как бы свободно угнетает себя сам – вроде бы и не угнетается, во всяком случае, с формально-юридической точки зрения, то есть с точки зрения самой демократической государственности. Один и тот же полковник Юноша (смотри выше его описание у Толстого), живи он в конце ХХ века, скажем, в Германии, не только считал бы смертную казнь постыдной, но и вполне мог бы оправдать несчастного солдата, благо к этому были юридические основания. Ведь и толстовское "непротивление злу" вовсю используется теперь в качестве элемента мнимодушевного жизнечувствования*).
*) Как это и ни странно, многие стороны учения Льва Николаевича послужили развитию мнимодушевности. Это не только ненасилие, но и нет в мире виноватых, и отмена смертных казней, и грех мясоедения и пр. Наклеенная совесть берет толстовскую совесть и ею подымает себя за волосы.
"В наше время самые большие и вредные преступления не те, которые совершаются временами, а те, которые совершаются непрестанно и не признаются преступлениями"(45.266).
В соответствии с основным принципом мнимодушевности про человека свободного общества можно сказать, что он не подчиняется тому, чему подчиняется. "Все должны подчиняться одним и тем же командам, но каждый при этом должен быть убежден, что следует собственным желаниям", – пишет Эрих Фромм. Он же находит и рациональное объяснение происходящему:
"Современному капитализму нужны люди, которые без проблем и в больших количествах сотрудничали бы с ним, которые стремились бы все больше и больше потреблять, люди со стандартизированными, предсказуемыми и поддающимися манипулированию вкусами. Ему нужны люди, чувствующие себя свободными и независимыми, не подчиняющиеся никакой власти, догме или совести – и в то же время желающие, чтобы ими командовали, стремящиеся действовать в соответствии с ожиданиями, без трений ладиться к современному механизму; люди, которыми можно управлять без насилия, которых можно вести без лидеров и направлять без особой цели – кроме цели делать хорошо, продолжать функционировать, двигаться вперед". Поэтому-то человеку "предписываются даже чувства: бодрость, терпимость, надежность, честолюбие и способность ладить со всеми". "Точно так же, как современное массовое производство требует стандартизации товаров, социальный процесс требует стандартизации человека, и она-то и называется теперь равенством".
"Капитализм" ли породил это явление, или у него есть куда более глубокие причины, но картина верна. Ради сплоченности стандартизированных душ и действует осуществляющее их "равенство" (единство душевной одинаковости, по Фромму) мнимосветлое ОНО, которое как-то органически связано с тем, что Толстой вкладывал в понятие «маммона».
Демократия стремится погасить источник возбуждения темного ОНО и делает это приемами общественной изобретательности, в результате применения которых этот источник не ликвидируется, конечно, но перестает исправно функционировать.
«Когда среди 100 человек один властвует над 99 — это несправедливо, это деспотизм; когда 10 властвуют над 90 — это также несправедливо, это олигархия; когда же 51 властвует над 49 (и то только в воображении — в сущности же опять 10 или 11 из этих 51) — тогда это совершенно справедливо — это свобода». Может ли быть что-нибудь смешнее такого рассуждения, а между тем это самое рассуждение служит основой деятельности всех улучшателей государственного устройства"(45.272).
Конечно, не процент голосов выражает совокупную "волю народа". Демократия стремится лишь создать видимость осуществления совокупной воли. И сама вполне удовлетворяется этой видимостью. Выборы, например, призваны как-то обойти требования представлений о справедливости, обмануть самих себя арифметикой, числом, пропорциональностью, процентом. И чем скрупулезнее внедрена в общество эта детская арифметика, тем доброкачественнее и выше считается демократия.
"Выбирать мудрых и святых могут только мудрые и святые"(50.137). Зная людей, легко догадаться, что наиболее достойные из них на выборах всегда окажутся в меньшинстве. Самообман выборов возможен потому, что тут люди обводят не разум, не свою голову, а воображаемую голову темного ОНО. Человек в воображении уже не страшится тех, кто временно поставлен как бы им самим, кого он считает зависимым от себя и кто, на его взгляд, функционирует по его милости. Само формирование институтов власти в демократичном обществе обеспечивает иллюзию сознания, при котором темное ОНО не действует.
Для этого же и центр власти в Демократии концентрируется не на личности властителя, как это всегда есть в авторитарной форме правления, а на месте властных полномочий: главе Кабинета Министров, Президенте, Председателе. При этом сам Чин фактически обладает не меньшей властью, чем прежде, но лишается специфического чинопочитания, не устрашает, не излучает темное ОНО и не намекает на него.
"Свобода прессы" (и, шире: средств масс-медиа) – обретение совсем не бесспорное, во многих отношениях порочное, но одним своим существованием ежедневно провозглашающее бесстрашие общества. В чреде других эта фикция создает иллюзию неустрашенности, независимости, раскованности воли человека. Современному человеку нужна как бы свобода слова. Что и понятно: свобода слова в действительности необходима тем и только тем, кому есть, что сказать людям, у кого есть Слово. Всем же остальным она по разным причинам мешает самодовольно жить. Надо ли говорить, что "демократические свободы" не обеспечивают внутреннюю свободу человека (может быть даже и наоборот), но явно сужают и ослабляют поле деятельности темного ОНО. Демократия более всего боится возвращения темного ОНО в общество. Там, где темного ОНО не страшатся (а тем более там, где его желают), там нет внутренних оснований для демократических преобразований.
"Мне нечего и некого бояться!" – вот девиз, искусственно выведенный на лицах людей демократичного общества, в котором и принципы «маммоны» (конкуренции и свободного рынка) важны не только экономически, но и в качестве противовеса домогательствам темного ОНО владеть отдельной личностью.
Устойчивость режима демократии («порядка» мнимосветлого ОНО) по большей части обеспечивается Правом. Каждый, кто хоть раз сталкивался с судопроизводством, знает, что события, происшедшие в реальности, никогда не совпадают с событиями, изучаемыми в судах или канцеляриях, где происшедшее в подлинной жизни предстает условным действием законов, статей, указов, прецедентов, улик и доказательств. Так было всегда. Теперь же именно перевод всего происходящего в действительной жизни в происходящее в юридической жизни и обеспечивает стабильность и справедливость демократического общества. Мнимодушевность правовой области государственной жизни доведена в демократии до полной очевидности.
Правовое мировоззрение провозглашает мнимое равенство людей – не религиозно-моральный принцип, а равенство всех носителей юридических прав и обязанностей перед Законом. При этом Закон на практике используется как воплощение справедливости. "Ведь говорить это можно было и то с грехом пополам, когда происхождение «права» признавалось Божественным, – пишет Толстой, – теперь же, когда то, что называется «правом», выражается в законах, придумываемых или отдельными людьми, или спорящими партиями парламентов, казалось бы, уже совершенно невозможно признавать постановления «права» абсолютно справедливыми и говорить о воспитательном значении права».
Право ныне – это не веками выработанные высшей душою народа моральные обычаи и устои, не общедушевная нравственность, а выдающие себя за таковую плоды юридического творчества, специально создаваемые для того, чтобы государство (то есть власть) могло использовать их в качестве своих законов. Право обслуживает не мораль Общей души, а нужды государственной власти, но силится при этом произвести впечатление опоры на высшую нравственную волю народа. Право – мнимое самовыражение народной нравственной воли, от имени которой оно действует. Право есть один из основных инструментов тотальной мнимодушевности общества. «Правовое государство» – это государство мнимосветлого ОНО, закамуфлировавшего темное ОНО прежних времен.
«Если рассуждать не по «науке», – говорит Толстой, – а по общему всем людям здравому смыслу определять то, что в действительности подразумевается под словом «право», то ответ на вопрос о том, что такое право, будет очень простой и ясный: правом в действительности называется для людей, имеющих власть, разрешение, даваемое ими самим себе, заставлять людей, над которыми они имеют власть, делать то, что им — властвующим, выгодно, для подвластных же правом называется разрешение делать все то, что им не запрещено».
Переживание правовой совести – реальный факт общедушевной жизни в демократических странах. Правовые нормы выставляются в качестве нравственных установлений. По Толстому, право имеет такое же отношение к нравственности, как Богословие – к религии. И то и другое для него есть искусное интеллектуальное и художественное мошенничество, имеющее специальную цель: морально или религиозно оправдать власти (светские или духовные) и правящие сословия. Как Богословие – мнимая религия, Государство – мнимый Хозяин жизни людей, а наука – мнимое знание и понимание, так право для Толстого – мнимая общественная нравственность, блокирующая действие подлинной совести в людских душах.
Мнимодушевность права чрезвычайно опасна, так как она нравственно развращает людей. И прежде всего тех, кто профессионально занят в этой области. "Нет ничего — даже не исключая Богословия, которое так неизбежно развращало бы, не могло бы не развращать людей", – утверждает Лев Николаевич и продолжает: "Не стану советовать профессорам разных "прав», проведшим всю жизнь в изучении и преподавании этой лжи и устроившим на этом преподавании свое положение в университетах и академиях и часто наивно воображающим, что, преподавая свои мотивационные действия этических переживаний и т. п., они делают что-то очень важное и полезное, не стану таким людям советовать бросить это дурное занятие, как не стану советовать это священникам, архиереям, проведшим, как и эти господа, всю жизнь в распространении и поддерживании того, что они считают необходимым и полезным. Но вам, молодому человеку, и вашим товарищам не могу не советовать как можно скорее, пока голова ваша не совсем запуталась, и нравственное чувство не совсем притупилось, бросить это не только пустое и одуряющее, но и вредное и развращающее занятие"(34.54-61).
К началу ХХ1 века в Западном мире установились режимы, которые, при всем несходстве их, ощущают себя так, как никогда не чувствовали себя прежние монархические или теократические общества. И плюралистические, и тоталитарные общества в ХХ веке жили в подспудном ощущении зыбкости оснований своего существования, даже ареальности своей власти над обществом или его самоуправления. Обеспечивающее устойчивость консервативное большинство про себя знает, что режим может существовать только в каком-то искусственном, эйфорическом состоянии – иначе крах. Повсюду страх сдвинуться с места. Оправданный, надо полагать, страх.
Общества, исключительно основанные на мнимосветлом ОНО, – общества промежуточные и, видимо, исторически недолговечные. Общества будущего найдут способ создать иную и весьма устойчивую сплоченность, держащуюся совмещением и взаимоподдержкой темного ОНО и мнимосветлого ОНО.
Явление мнимодушевности (и мнимодуховности) в значительной мере определяет не только общественную атмосферу нашего времени, но и последующий ход исторического процесса. По этой и по другим причинам это явление требует не только обозначения, но и глубинного осмысления.
*)Э.Фромм. "Человеческая ситуация. Искусство любить" М. 1995г. с 47-8.
*)В качестве репетиции такая попытка уже была в ХХ веке, продолжалась 70 лет и накопила немалый опыт, который непременно востребуется еще.

12 (78)
Чем дальше живут люди, тем мощнее в мире звучит призыв к тем или иным вершинам жизни. Это глас столь мощный, что заглушить его не просто. Мнимодушевность и мнимодуховность – род стремления заглушить этот идеальный призыв.
В продолжение своей жизни Лев Толстой всходил на разные вершины жизни. Но, кроме того, он взял и величайшую вершину человеческой, да и вселенской жизни – вершину подлинности «Я». Ни один актер не сыграет Льва Николаевича – не хватит силы актерской мнимости покрыть подлинность «Я» Толстого.
Проповедь Толстого (например, ненасилия или внепатриотизма) важна с практической точки зрения, но не для незамедлительного реального внедрения в практику общественной или общедуховной жизни, а прежде всего для очищение сознания человека от покрывающих истину заносов мнимостей в его душе. Толстой добывает и чистит заложенное в душу человеческую золото тем, что помещает его под струю искренности в своей душе, пропускает его через себя, промывает и уже в чистом виде опять предъявляет людям.
Разоблачение Толстым мнимости нашей жизни вызвано необходимостью расчистить людям путь на вершину подлинности. Подлинность – естественность высшей души человека. Одна из постоянно действующих целей личной духовной жизни – достижение состояния максимальной естественности высшей души, то есть максимальное задействование того, что подлинно в ней – и, значит, обнаружение в ней и вычищение из нее всего, что мнимо, призрачно, поддельно, не подлинно. Толстого так любят и так ненавидят за одно и то же – за подлинность его чувств, его души, за обличение мнимодушевности и мнимодуховности во всех видах и за призыв установления (утверждения) подлинности человеческого «Я».
Человек как таковой постоянно живет в ситуации потери подлинных чувств, подлинности души, подлинного «Я». Именно неподлинность (или хотя бы недостаточная подлинность) прикрывает и оправдывает Зло. И это-то во все времена дает Злу возможность пускать корни в мире людей. Зло способно увеличивать свою власть в соответствии со степенью утраты подлинности в человеке. Утрата подлинности предшествует распространению и усилению Зла. Зло зависимо от степени подлинности «Я» человека.
Обратите внимание, что быть бессовестным можно только, живя с мнимым Я, «кривя душою». Чтобы суметь солгать, надо обязательно задействовать в себе мнимое Я. Без мнимого Я не обманешь, не предашь, не солжешь, даже не схитришь. Мнимое Я являет себя через всё это и нужно для всего этого. Демократия, скажем, не тем плоха, что безответственна перед будущим, что позволяет человеку слишком многое и не способна решить многие важные проблемы общественной жизни, а тем, что более всего опирается на мнимое Я в человеке и его мнимую душу. Мнимое Я необходимо для власти, для суеверия, для шалостей мысли и души, для того, чтобы принять подделку за подлинник, «перегонную чувственность», как говорил Лев Николаевич, за любовь и более всего для того, чтобы, всё приближаясь и приближаясь к смерти, жить так, словно не идешь к ней.
Что ясно подлинному Я, то недоступно пониманию мнимого Я. Отсюда апелляция Толстого к разуму подлинного Я, «к здравому смыслу» мудрости, а не к интеллектуальным тонкостям и изыскам мнимого Я. Мнимое Я слепит: побуждает, например, к благотворительности, к «борьбе за мир» и на «общественные протесты». Подлинное Я возбуждает со-чувствие и велит идти к людям и раскрывать им глаза. Подлинность «Я» – в совести, в чистоте, бескорыстии, в душевном благородстве, в высокой мысли, в любви, о которой так вдохновенно говорил Толстой, в душевных движениях искренности и особенно в покаянии. Подлинное Я кается не только за то, что натворила животная личность, но и за то, что совершило мнимое Я. Задача Толстого в конечном счете сводится к тому, чтобы превратить мнимое Я, с которым обычно живет человек, не в подлинное Я (куда там!), а, так сказать, в более подлинное «Я».
Не исключено, что в человека изначально вложена угроза утраты подлинности в такой мере, при которой Зло становится необоримо и торжествует победу над Добром. Сегодня в Западном человечестве эта изначально вложенная в человека угроза стала реальностью. Говорят, что мы живем в безумном мире. Мир двадцатого и двадцать первого веков не более безумен, не менее ведает, что творит, чем предыдущие века. Но он иначе безумен – безумен мнимодушевностью.
Еще в XIX веке Лев Толстой констатировал возникновение в мире новой властвующей сферы жизнененности и разумности – мнимодушевной сферы жизни. Законная и извечная ассистирующая роль мнимодушевности сменилась, уже в ХХ веке, на незаконную и главенствующую. Люди, со всех сторон обсуждая пороки современной жизни, словно не примечают главенствующей ее черты – ее тотальной мнимодушевности, – черты, своим существованием обеспечивающей, а то и обуславливающей многие другие черты самых разных явлений, движений и обществ.
Западный мир живет в мнимодушевности и мнимодуховности. "Людям не столько хочется, чтобы сознание работало правильно, сколько того, чтобы им казалось, что правильно то, что они делают"(27.281). Такое состояние человека выводит его из рабочего состояния и, собственно говоря, делает его ненужным Создателю. Человек, по Толстому, посылается Господом в мир с подлинным "Я". И, сделав "круг", возвращается к Нему с мнимым "Я". Не кажется ли Вам, что такой человек должен быть выведен из существования? Во всяком случае, так долго продолжаться не может. Нужна реанимация подлинности внутреннего мира человека нашей цивилизации. Но кто способен осуществить ее?
На свете немало искренних людей, в меру сил хранящих подлинность своего Я. Но ядром восстановления подлинности Я – своего рода спасителем западного человечества от грозящего ему выхода из существования – может стать, я убежден, только Лев Толстой – его личность и его проповедь. Это его особая миссия в мире наступившего века.
"Я не говорю, – объясняет Толстой на последней странице "Царства Божьего внутри вас", – что, если ты землевладелец, чтобы ты сейчас же отдал свою землю бедным, если капиталист, сейчас бы отдал свои деньги, фабрику рабочим, если царь, министр, служащий, судья, генерал, то чтобы ты тотчас отказался от своего выгодного положения, если солдат (т. е. занимаешь то положение, на котором стоят все насилия), то, несмотря на все опасности отказа в повиновении, тотчас бы отказался от своего положения.
Если ты сделаешь это, ты сделаешь самое лучшее, но может случиться – и самое вероятное – то, что ты не в силах будешь сделать этого: у тебя связи, семья, подчиненные, начальники, ты можешь быть под таким сильным влиянием соблазнов, что будешь не в силах сделать это, – но признать истину истиной и не лгать ты всегда можешь. Не утверждать того, что ты остаешься землевладельцем, фабрикантом, купцом, художником, писателем потому, что это полезно для людей, что ты служишь губернатором, прокурором, царем не потому, что тебе это приятно, привычно, а для блага людей; что ты продолжаешь быть солдатом не потому, что боишься наказания, а потому, что считаешь войско необходимым для обеспечения жизни людей; не лгать так перед собой и людьми ты всегда можешь, и не только можешь, но и должен, потому что в этом одном, в освобождении себя от лжи и исповедании истины состоит единственное благо твоей жизни… "Ищите Царства Божьего и правды Его, а остальное приложится вам"(28.291-3).
Искать Правду Царства Божьего внутри себя для человека нашего времени значит слой за слоем снимать кору мнимодушевности и мнимодуховности с души своей.

Оглавление  Все книги


Обновлено 14 июля 2022 года. По вопросам приобретения печатных изданий этих книг - k.smith@mail.ru.